Тайна семейного архива
Шрифт:
– Я хочу, чтобы у тебя все было в порядке. Теперь ты можешь это убрать, ну же, смелее.
Но Манька испуганно замотала головой, и тогда Эрих сам стянул маленький резиновый мешочек, в мглистом утреннем свете в первый раз откровенно и близко представив округлившимся глазам Маньки то, что она так нежно впускала в себя. Зажимая рот от внезапного крика, она невольно отодвинулась, вжимаясь спиной в подушки.
– Не бойся же, не бойся, – ласково твердил Эрих. – Потрогай. Всем будет только лучше. – И он сделал движение в ее сторону, при котором живое и красное у него внизу самостоятельно качнулось и на глазах онемевшей Маньки стало еще больше.
– Нет, нет, – с трудом прохрипела она, – нет, миленький, только не надо, миленький, не надо, – и слезы выступили у нее на глазах.
Эрих судорожно вздохнул и сказал изменившимся голосом куда-то в пустоту:
–
И потянулось для Кристель лето, необыкновенно дождливое, с низким небом над зреющими виноградниками, с ночной тоской и работой от рассвета до заката. Именно в работу, как в единственное спасение, ушла Кристель, понимая, что это не только забвение, но и возможность прийти к тому или иному решению. Пока все оставалось непонятным, смутным и ложным.
После того вечера в саду, распявшего не только ее плоть, но и душу, Карлхайнц так ни о чем и не заговорил с нею. Он, как прежде, несколько раз в неделю заезжал в «Роткепхен», они ужинали в небольших ресторанчиках, разговаривая ни о чем, а после ехали к ней, но чаще – к нему и занимались механической любовью. Кристель закрывала глаза и пыталась представить себе вместо холодного, как скальпель, взгляда Карлхайнца насмешливые и все понимающие глаза Сергея, но это удавалось плохо и лишало ее наслаждения, даже физического. Карлхайнц невозмутимо продолжал разыгрывать роль жениха, но о свадьбе не заговаривал. Несколько раз, откидываясь на подушки и небрежно играя ее грудью, он повторял, что, в принципе, ее не осуждает, что обойтись без приключений в такой экзотической стране, как Россия, разумеется, было невозможно, и что благодаря определенной встряске она хорошо продвинулась в своих телесных ощущениях. Ни о каком понимании русских, чувстве вины и прочих психологических тонкостях речи больше не было. Кристель похудела и побледнела, с горечью сознавая, что, если короткая горячая любовь Сергея наполняла ее радостью и полнотой жизни, то изысканные ласки Карлхайнца изматывали душу сильнее, чем тело.
Через две недели после возвращения Кристель получила от Сергея первое и единственное письмо, очень длинное, очень нежное, дышавшее, несмотря на непонятные обороты и слова, подлинным желанием, и в то же время абсолютно пустое. В нем не было ни слова о том, что же будет дальше, то есть, о том, что мучило теперь Кристель больше всего. Судя по письму, можно было подумать, что они расстались на неделю, все выяснив и уладив, и в любой момент могут сесть в машину и через час увидеться. Почерк был красивым, дерзким, но расхлябанным, и какие-то фразы густо зачеркнуты. От конверта пахло Россией. В этот вечер она сама впервые позвонила Карлхайнцу на работу.
Спустя некоторое время Кристель как за последнюю соломинку схватилась за мысль о матери. Когда в предпоследнем классе гимназии она пережила свой первый настоящий роман со студентом-химиком из фрайбургского университета, они с Адельхайд стали как будто очень близки. Мать попала в свою стихию и многому тогда научила Кристель. Но потом началась серьезная учеба, чего Адельхайд не понимала или, точнее, не хотела понимать. К тому же, у нее тогда появился огненноглазый Энрике, и побеги духовной близости завяли. Теперь же, когда Кристель вдруг мучительно осознала, что этот дикий и непонятный зверь по имени «пол», еще так недавно казавшийся ей совсем ручным, вновь вырвался на свободу, она подумала, что, может быть, именно Адельхайд, с ее полным презрением к условностям, с богатым опытом общения с мужчинами по ту и по эту сторону границ и так и не угасшей любовью к нестандартности, сможет ей помочь если не разрешить ситуацию, то, по крайней мере, в ней разобраться. Держа в кармане письмо Сергея, Кристель поехала на Фойербахштрассе. Там ее встретили беспорядок и суета, вызванные ожиданием появления на свет первого элитного помета Гренни. Собака с важным, несмотря на испуганные глаза, видом обнюхала Кристель, а мать, любовно набивая холодильник баночками сучьего молока, взглянула на нее лишь мельком.
– Здравствуй, дорогая! Замечательно, что ты пришла, поможешь мне обустроить комнату для Гренни.
– У тебя есть коньяк, мама? – неожиданно
спросила Кристель, сразу при входе в безалаберное жилище матери поняв, что без хорошего допинга она не сможет разговаривать с нею искренне – иное же просто не имело смысла.Удивленная столь необычной для дочери просьбой, Адельхайд оторвалась, наконец, от электрокювезов для выхаживания слабых щенков и внимательно посмотрела на Кристель.
– Ты высохла и побледнела, – спустя несколько секунд констатировала она. – Неужели твой Карлхен все-таки взялся за ум… и за тебя? Тебе идет имидж молодой женщины, чуть уставшей от излишеств. – Адельхайд вышла и вернулась с небольшим флаконом. – Вот, возьми. Я привезла это с Кубы, настойка глечедии. В эротическом смысле творит чудеса. Когда мы с Энрике…
Видя, что мать уже оседлала своего конька, сведя все исключительно к постельным восторгам – привычка, от которой ей как истинной дочери сексуальной революции шестидесятых так и не удалось избавиться окончательно, – и другого от нее не добиться, Кристель только сглотнула подступившие слезы и, пожелав удачных родов, выбежала на улицу.
Оставался Хульдрайх, но с ним Кристель почему-то боялась говорить. Не потому, что ей было неловко или стыдно, а лишь потому, что дядя не признавал никакого обмана и от лжи близких страдал так же, как от собственной. Какое-то время Кристель пыталась себе доказать, что никакой лжи нет, что есть обычный роман, каких миллионы, что тысячи помолвок ничем не кончаются, что разводятся и более дружные пары, но у нее ничего не получалось. В ходе этих мучительных рассуждений она поняла и еще одну очень тяжелую для себя вещь: Сергея, вероятно, устраивало это состояние взвешенности, неоформленности, любовного тумана, сладкого для пятнадцати, но уже весьма горького для двадцати шести лет. Она, вольно или невольно, оказалась вынужденной ему подыгрывать, и это оплетало ее честную, бескомпромиссную натуру все более тонкой ложью. Может быть, так можно было жить там, в Петербурге, но здесь – нет.
И снова оставалась одна работа. Первым делом Кристель, заручившись поддержкой магистрата, направила документы и просьбу в российское посольство в Бонн. Затем нужно было найти девочке соответствующую пару. Она слишком хорошо знала своих немного избалованных покоем и стабильностью стариков, чтобы не понимать, как трудно будет им налаживать контакт с ничего не понимающим ребенком, к тому же, вероятно, озлобленным и совершенно диким. В конечном счете Кристель остановила свой выбор на девяностолетней Кноке, чей питомец Курт в августе должен был перейти в реабилитационный центр для взрослых. Кноке души не чаяла в своем любимце, уже задолго плача об его уходе, и, придя к ней для разговора, Кристель отнюдь не была уверена в положительном исходе.
В «лугах», в своей квартире, которая напоминала дом зажиточного бауэра перед войной, Кноке сидела и рисовала. Способность к этому занятию она открыла в себе всего полгода назад. Курт ловил солнечных зайчиков от своей сверкающей коляски и старался спеть знаменитую песенку о камбале, полюбившей бессердечного селедку [34] и нашедшей в утешение рубль. «О, Rubel! О, "Ubel!» – звонко раздавалось на всю квартиру, и, под шумок, зная о неважном слухе Кноке, Кристель неслышно подошла посмотреть на ее акварель. С удивлением увидела она на большом листе картона густое звездное небо, в окнах – рождественские огни и елки, а под ними – женщину, выпускающую в небо ангела. При всей наивности, в акварели было что-то пронзительно-щемящее и тревожное. У Кристель на губах застыл немой вопрос. Но тут, почувствовав чужой взгляд, Кноке быстро перевернула картон, и Кристель, заметив на ее обычно веселом и спокойном лице мгновенно промелькнувшие грусть и даже боль, не решилась дать волю своему любопытству.
34
Селедка в немецком мужского рода – der Hering.
– У меня к вам серьезный и конфиденциальный разговор, фрау Карин. – Старушка, обожавшая всевозможные тайны и гордившаяся тем, что фрау директор, как правило, избирает в поверенные именно ее, сразу оживилась. – Вы знаете, что я была в России. И там, в одной нищей, забытой господом деревне я увидела девочку, которая больна так же, как ваш замечательный Курт. Но у него есть все, что может быть у юноши в его положении, а у русской девочки – ничего. И… я решила взять ее к нам. А поскольку вас я считаю самой мудрой, и Курт все равно покидает…