Тайная сила
Шрифт:
Возможно, если бы он уступил, вся его жизнь сложилась бы иначе.
Он видел, как Леони выводит благородную яванку, сломленную, рыдающую, из его кабинета.
Глубокое чувство, сострадание, взволновавшее все его существо, наполнило его глаза влагой. И перед его увлажненными глазами встал образ того яванца, которого он любил, как отца.
Но он не уступил.
V
С Тернате и Хальмахеры [60] пришли известия о том, что эта группа островов пострадала от страшного землетрясения под морем, что несколько деревень смыло целиком и тысячи жителей остались без крова. В Голландии эти телеграммы вызвали больший отклик, чем в Нидерландской Индии, как будто на архипелаге люди больше привыкли к цунами и к движению земной коры. Здесь бурно обсуждали дело Дрейфуса [61] , начали интересоваться событиями в Трансваале [62] , но о Тернате почти не говорили. Тем не менее в Батавии был сформирован комитет помощи пострадавшим и ван Аудейк созвал совет. Было решено как можно скорее устроить в Клубе «Конкордия» и прилегающем к нему саду благотворительный праздник. Мефрау ван Аудейк, как обычно, предоставила все это Еве Элдерсма и сама ни во что не вмешивалась. В течение двух недель весь Лабуванги пребывал в волнении. В этом тихом провинциальном городке Явы, обычно охваченном дремотой, проснулись какие-то мелкие страсти, какая-то зависть и вражда. У Евы оставался кружок верных друзей: супруги ван Хелдерены, Доорн де Брёйны, Рантцовы, с которыми соревновались всевозможные махонькие группировочки. Тот-то поссорился с тем-то, такой-то не хотел участвовать в подготовке праздника, потому что в ней участвует такой-то; еще кто-то навязывал свои услуги только для того, чтобы мефрау Элдерсма не думала, будто она тут самая главная, а те, те, те и те считали, что Ева больно важничает и нечего ей воображать себя первой дамой, оттого что мефрау ван Аудейк от всего самоустраняется. На самом деле
60
Тернате и Хальмахера – острова в Малайском архипелаге, в составе архипелага Молуккских островов. Ранее относились к Нидерландской Индии (теперь Индонезия).
61
Дело Дрейфуса – во Франции судебный процесс (декабрь 1894) и последовавший социальный конфликт по делу об обвинении в шпионаже в пользу Германской империи французского офицера, еврея Альфреда Дрейфуса.
62
Имеется в виду начавшаяся в период описываемых событий Англо-бурская война 1899–1902 гг.
Что-то делать, что-то организовывать, что-то затевать, давать выход своей художественной энергии было для нее главной радостью жизни, утешением в монотонной жизни в колонии. Ибо хотя она многое здесь полюбила и считала прекрасным, общественная жизнь за пределами ее кружка была лишена малейшего очарования. Но поручение подготовить большой благотворительный праздник, о котором узнают все до самой Сурабаи, льстило ее тщеславию и вдохновляло.
Ей не страшны были никакие трудности, и поскольку все понимали, что она лучше всех знает, что и как делать, и прекрасно решает практические вопросы, с ней все соглашались. Но пока она выдумывала разные затеи, готовила игру в фанты и «живые картины», пока именитые обитатели Лабуванги и их семьи пребывали в волнении, связанном с приготовлениями к празднику, в душе местного населения тоже вспыхнуло волнение, но далеко не такое беспечное, как праздничная благотворительность. Начальник полиции, который каждое утро представлял ван Аудейку краткий отчет, обычно в двух словах – обход совершен, все в порядке, – в последние дни вел намного более долгие разговоры с резидентом и сообщал ему о достаточно весомых происшествиях; у дверей конторы резидента смотрители перешептывались намного более таинственно. Резидент пригласил к себе Элдерсму и ван Хелдерена, секретарь написал письма в Нгадживу ассистенту-резиденту Вермалену и командующему гарнизоном, и патрульный все чаще и чаще обходил город с проверкой в необычное время. Увлеченные своей деятельностью дамы не замечали таинственных событий вокруг себя, и только Леони, не занимавшаяся праздником, подметила в своем муже необычную молчаливую обеспокоенность. Она тотчас правильно почувствовала, что что-то не так, и поскольку ван Аудейк, обычно рассказывающий в домашнем кругу о служебных делах, в последние дни погрузился в молчание, как-то раз спросила его, где находится регент Нгадживы, уволенный с должности по представлению ван Аудейка, и кто займет это место. Ван Аудейк ответил неотчетливо, так что Леони насторожилась и испугалась. Однажды утром, проходя через спальню мужа, она услышала происходивший шепотом разговор между ван Аудейком и начальником полиции. Она остановилась послушать, приложив ухо к ширме. Разговор был тихим, потому что двери в сад были открыты; на ступеньках у входа в дом сидели смотрители; несколько мужчин, ожидавших встречи с резидентом, ходили туда-сюда по боковой галерее: они уже написали свои имена на грифельной доске, и старший смотритель уже отнес ее в кабинет. Но им надо было ждать, потому что резидент разговаривал с начальником полиции… Леони, у ширмы, слушала. Уловив несколько слов, она побледнела. И тихо пошла к себе в комнату, в страхе. За рисовым столом она спросила, обязательно ли ей надо присутствовать на празднике: в последнее время у нее очень болит зуб, так что надо поехать в Сурабаю, к дантисту. Лечение займет несколько дней: она давно не была у дантиста. Но ван Аудейк, сурово-мрачный из-за тайного беспокойства и вынужденного молчания, ответил, что это невозможно: она должна присутствовать в тот вечер, когда будет праздник, как жена резидента. Леони обиделась, приняла обиженный вид и прижала носовой платок к губам, так что ван Аудейк начал нервничать. Во время сиесты она не спала и не погружалась в мечты из-за необыкновенного волнения. Ей было страшно, она хотела уехать. Во время полуденного чаепития в саду она расплакалась, сказала, что из-за зуба у нее болит голова, что она заболевает и больше не может этого выносить. Ван Аудейк, нервный, озабоченный, расчувствовался: он не мог видеть ее слез. И уступил, как всегда уступал ей, если речь шла об ее собственных делах. На следующий день она уехала в Сурабаю, остановилась там в доме резидента и действительно сходила к дантисту, который провел ей санацию зубов.
Санация зубов – это полезно, раз в год. За эту санацию она заплатила ему приблизительно пятьсот гульденов.
Теперь и другие дамы начали понемножку догадываться о том, что происходит в Лабуванги под дымкой тайны. Потому что Ида ван Хелдерен сообщила Еве Элдерсма, глядя на нее трагическими глазами светлокожей полукровки, полными страха, что ее муж, и Элдерсма, и резидент опасаются восстания местного населения, подстрекаемого семьей регента, который никогда не простит отставки регента Нгадживы. Мужчины упорно хранили тайну и успокаивали своих жен. Но под толщей кажущегося покоя внутригородской жизни продолжалось бурление. Постепенно до ушей европейцев, живущих в Лабуванги, стали доходить слухи, напугавшие их. Смутные сообщения в газетах – комментарии по поводу отставки регента – не прибавляли спокойствия. Между тем продолжались хлопоты, связанные с подготовкой к празднику, но никто уже не вкладывал в это всю душу. Все жили под знаком постоянного страха и заболевали от нервозности. По ночам стали закрывать двери на все замки, клали рядом с собой оружие, по нескольку раз внезапно просыпались в испуге, прислушиваясь к звукам ночи, звеневшим в бескрайнем открытом пространстве. И многие осуждали ту поспешность, с которой ван Аудейк, потеряв терпение после сцены на балу в Нгадживе, представил к увольнению регента, чей род был веками связан с землей Лабуванги, составлял с Лабуванги единое целое.
Резидент объявил о проведении на площади перед регентским дворцом вечернего праздничного базара для местного селения – пасер-малам, который продлится несколько дней, параллельно с благотворительным базаром у европейцев. На пасер-маламе будут всевозможные развлечения, лотки и палатки, приедет малайский театр со спектаклем по «Тысяче и одной ночи». Резидент сделал это для того, чтобы одновременно с праздником для европейцев устроить праздник и яванскому населению, которое так ценило развлечения. До благотворительного базара оставалось несколько дней, а за день до него в регентском дворце должен был состояться кумпулан – ежемесячное собрание яванских правителей.
Страх, суета, нервозность создали в обычно спокойном городке атмосферу, от которой люди едва не заболевали. Матери стремились увезти своих детей куда-нибудь подальше, а сами были в сомнениях. Многие все-таки оставались в Лабуванги из-за предстоящего благотворительного базара. Кто же не хочет участвовать в благотворительном базаре! Праздники бывают так редко. Но если и правда разразится восстание? И люди не знали, что делать: относиться ли всерьез к этой смутной угрозе, ощущающейся вокруг, или беспечно от нее отмахиваться.
За день до кумпулана ван Аудейк попросил раден-айу пангеран, жившую во дворце у сына, принять его. Его экипаж ехал мимо лотков и палаток на площади и через декоративные ворота пасер-малама: связанные вместе стволы бамбука, к которым прикреплен длинный узкий флажок, полощущийся на ветру, – украшение, по-явански так и называющееся: «колыханье». Тот вечер должен был стать первым в серии праздничных вечеров. Шли последние приготовления, и в общей суете, под стук молотков, простые яванцы не все приседали на пятки перед экипажем резидента и не обращали внимания на золотой пайонг, который старший смотритель держал за спиной ван Аудейка, точно солнце со сложенными лучами. Но когда экипаж миновал флагшток и въехал на дорожку, ведущую к регентскому дворцу, и не осталось сомнений, что резидент едет к регенту, люди стали сбиваться в группки и шепотом что-то бурно обсуждать. Люди толкались у въезда на дорожку, пытаясь что-то увидеть. Но вдали, в тени баньянов, был виден только пустой пендоппо [63] с рядами стульев, застывших в ожидании. Однако при виде начальника полиции, проезжавшего мимо на велосипеде, люди словно инстинктивно разошлись в разные стороны.
63
Пендоппо (малайск.) – прямоугольная галерея перед регентским дворцом для проведения собраний и праздников.
В передней галерее старая раден-айу поджидала резидента. Ее лицо с благородными чертами выражало спокойствие, по нему было не прочитать, какие страсти кипят в ее душе. Она предложила резиденту сесть и несколькими фразами начала разговор. Затем, почтительно прижимаясь к полу, появилось четверо слуг: один с ящичком, полным бутылок, второй с подносом, на котором стояли стаканы, третий с серебряным ведерком со льдом, четвертый, который был с пустыми руками, сделал приветственный жест семба. Раден-айу спросила резидента, что он будет пить, и тот ответил, что не откажется от виски с содовой. Последний слуга, все так же сидя на пятках между тремя другими, приготовил напиток: налил немного виски, открыл бутылку содовой – словно выстрелила пушка, положил в стакан кусочек льда, точно маленький глетчер. Никто не произносил ни слова. Резидент подождал, пока его напиток остыл
и четверо слуг ушли, не разгибая колен, прочь. И только тогда ван Аудейк прервал молчание и спросил раден-айу, может ли он быть с ней откровенным и высказать то, что накопилось у него на сердце. Она вежливо попросила его так и поступить. И он заговорил своим твердым, но приглушенным голосом, по-малайски, в чрезвычайно учтивых оборотах, полных доброжелательности и витиеватой вежливости, о том, сколь неизменно велика его любовь к старому пангерану и его славному роду, пусть ему, ван Аудейку, и пришлось действовать, к его глубочайшему сожалению, вопреки этой любви, ибо так велел долг. И он попросил ее, если она как мать способна на это, не держать на него зла за то, что он выполнил свой долг; он просил ее отнестись по-матерински к нему, европейскому чиновнику, который любил пангерана, как отца, он просил ее, мать регента, помочь ему, европейскому чиновнику, и использовать ее огромное влияние ради блага и процветания народа. В своем благочестии и устремленности к потустороннему, невидимому, Сунарио порой забывает о реальной действительности; поэтому он, резидент, просит ее, могущественную и влиятельную мать, помочь ему, ван Аудейку, в том, на что Сунарио не обращает внимания, и действовать единодушно, во взаимной любви. Продолжая говорить на своем витиевато-учтивом малайском, он полностью открыл ей сердце: то бурлящее беспокойство, которым уже долгое время охвачен народ, способно, точно опасный яд, опьянить людей и вылиться в дела, поступки, которые неизбежно закончатся великой бедой. Этими последними словами – «закончатся великой бедой» – он дал ей понять между строк, что правительство окажется сильнее, что на всех, кто будет признан виновным, и знатных, и простых яванцев, обрушится страшное наказание. Но речь его оставалась учтивой, слова почтительными, какими и должен говорить сын с матерью. Она, осознав смысл сказанного, оценила тактичное изящество его манер, а образная красочность и глубина серьезности его речей даже вызвали у нее уважение – к нему, обыкновенному голландцу простых кровей, без роду без племени. Он продолжал говорить, умолчав, что ему известно, что она и есть источник беспокойного бурления народа; он находил оправдания этому бурлению, сказал, что понимает, до какой степени народ сочувствует ей в ее горе из-за недостойного сына, который, несомненно, также принадлежит к их благороднейшему роду, ведь это так естественно, что народ сопереживает своей благородной правительнице, пусть эти сопереживания и неразумны. Ибо ее сын, регент Нгадживы, действительно вел себя недостойно, и то, что произошло, было неизбежно. На миг в его голосе появилась строгость, и она склонила свою седую голову, молча, словно соглашаясь. Его слова снова зазвучали нежно, и он снова попросил ее о содействии, попросил использовать свое влияние во благо. Он доверял ей полностью. Он знал, что она высоко несет честь и традиции своей семьи, верность Ост-Индской компании, непоколебимую верность правительству. И он просил ее так воспользоваться своим могуществом и влиянием, так воспользоваться любовью и почтением, которые к ней испытывает народ, чтобы вместе с ним, резидентом, успокоить страсти, кипящие под покровом тьмы, чтобы заставить одуматься тех, кто не желает отвести таящуюся под спудом угрозу, неблагоразумную и легкомысленную, направленную против достойной и сильной власти. И пока он одновременно льстил и угрожал, стало заметно, что она – до сих пор не произнося ни слова, кроме своего утвердительного «са-я», – подпала под обаяние этого мужчины, обладавшего силой и тактом, и задумалась. Ван Аудейк чувствовал, что под этой задумчивостью стихает гнев, проходит жажда мести, что ему удалось переломить гордость и энергию древней крови мадурских султанов. За всеми стилистическими фигурами своих речей он заставил ее мысленно увидеть окончательную гибель, страшное наказание, несокрушимую мощь нидерландских властей. И она смягчилась и вернулась к древней гибкости своей крови, привыкшей гнуться под силой иноземного властелина. Она, только что готовая распрямиться и сбросить ненавистное ярмо, поняла, что лучше быть хладнокровной и разумной, готовой снова смириться. Она тихонько кивнула головой, и он почувствовал, что победил. Он исполнился гордости.И теперь заговорила она и дала ему обещание своим сломанным, скрытно плачущим голосом. Она говорила, что любит его, как сына, что поступит так, как он хочет, и обязательно использует свое влияние в городе, за стенами регентского дворца, чтобы предотвратить грозную смуту; она говорила, что сама не виновата, сказала, что смута родилась из нерассудительной любви народа, сочувствовавшего ей из-за сына. Она повторила ван Аудейку его же собственные речи: только не употребила слова «недостойный», ибо была матерью. И еще раз повторила резиденту, что тот может ей доверять, что она поступит так, как он хочет. И тут ван Аудейк сообщил, что собирается прийти на кумпулан вместе со своими сослуживцами, чтобы держать совет с яванскими правителями, и он сказал, что настолько доверяет ей, что все европейцы придут безоружными. Он посмотрел ей в глаза. Говоря так, он угрожал ей сильнее, чем говоря об оружии, ибо теперь он угрожал, не произнося ни слова прямо, но одной лишь интонацией произнесенных по-малайски фраз, наказанием, местью со стороны правительства в том случае, если хоть один волос упадет с головы его чиновников. Он встал. Она тоже встала, заломила руки, умоляя его не говорить так, умоляя полностью доверять ей и ее сыну. И велела позвать Сунарио. Регент Лабуванги присоединился к ним, и ван Аудейк повторил, что надеется на мир и благоразумие. И по тональности, в которой старая правительница обращалась к сыну, он почувствовал, что она хочет, чтобы благоразумие и мир действительно воцарились. Он чувствовал, что она, мать, всемогуща в этом дворце. Регент опустил голову, согласился, пообещал. Даже сказал, что сам уже отдал приказ успокоить народ. Что он сам сожалеет об этих волнениях, и ему чрезвычайно горько, что такие настроения стали заметны и резиденту – несмотря на его, Сунарио, миротворчество. Резидент не стал обвинять регента в неискренности, хотя он-то знал, что волнения на самом деле подогревались из регентского дворца, но он также знал, что уже одержал победу. Тем не менее еще раз настойчиво повторил регенту, что ответственность ляжет на него, если завтра во время кумпулана что-нибудь случится. Регент заклинал его даже не думать о подобных вещах. И теперь, чтобы расстаться в дружбе, он попросил ван Аудейка еще ненадолго присесть. Резидент сел. И садясь, якобы нечаянно задел свой сверкавший ледяной белизной стакан виски, который так до сих пор и не поднес ко рту. Стакан со звоном упал на пол. Ван Аудейк извинился за неуклюжесть. Раден-айу пангеран заметила его движение, и ее старое лицо побледнело. Она ничего не сказала, но сделала знак человеку из свиты. И снова появились четверо слуг на пятках, приготовившие второй стакан виски с содовой. Ван Аудейк тотчас поднес его ко рту.
Наступило мучительное молчание. Насколько оправданным было движение резидента, которым он опрокинул стакан, навсегда останется загадкой, он никогда об этом не узнает. Но он хотел показать старой правительнице, что, придя сюда, до состоявшегося разговора был готов ко всему, а теперь, после разговора, доверял ей полностью: в отношении напитка, который она ему предложила, и завтрашнего кумпулана, на который он и его сослуживцы придут безоружными, и ее благотворного влияния, которое обеспечит мир и покой среди населения. И чтобы показать, что она поняла его, что его доверие оправданно, она встала и шепнула несколько слов человеку из свиты, которому раньше подала знак. Яванец исчез и вскоре вернулся, пройдя по всей передней галерее на пятках, пригибаясь к полу, держа в руках продолговатый предмет в желтом чехле. Правительница взяла его и передала Сунарио. Тот достал из желтого шелкового чехла трость, которую и вручил резиденту в качестве залога их братской дружбы. Ван Аудейк принял его, поняв символ. Ибо желтый шелковый чехол имел цвет и материал, означавшие власть: желтый или золотой шелк; сама трость была из дерева, которое оберегает от змеиных укусов и бед, а тяжелый набалдашник из золота – металла власти – имел форму султанской короны. Эта трость, подаренная в такой момент, означала, что Адининграты снова готовы подчиниться и что ван Аудейк может им доверять. Прощаясь, он был горд и доволен собой. Потому что благодаря своему такту, дипломатии и знанию яванцев он одержал победу: с помощью одних лишь слов отвел угрозу восстания. И этот факт неоспорим.
Так оно и было, он был неоспорим, этот факт. Первый вечер пасер-малама, весело сверкавшего сотнями огоньков керосиновых ламп, заманчиво пахнущего свежей выпечкой, пестревшего нарядной одеждой праздничного народа, – первый вечер был по-настоящему праздничным, и люди толковали о длительном визите дружбы, который резидент нанес регенту и его матери, потому что накануне все видели, как долго стоял экипаж с пайонгом у дверей дворца и придворные регента рассказывали о подаренной трости.
Так оно и было: факт неоспорим, произошло все то, что задумал ван Аудейк и чего добивался. И он гордился этим, что по-человечески понятно. Но чего он не добивался и чего не задумывал – это влияния тайных сил, которого никогда не ощущал, которое отрицал в простой, естественной жизни. Чего он не видел, не слышал и не чувствовал – это скрытой тайной силы, которая ушла вглубь, но продолжала теплиться, подобно вулканическому огню под спокойными, на первый взгляд, аллеями из цветов и дружбы и мира: ненависти, имевшей непроницаемую мистическую силу, против которой он, европеец, был безоружен.
VI
Ван Аудейк порой любил произвести эффект. В тот день он почти не рассказывал о своем посещении регентского дворца, даже когда Элдерсма и Ван Хелдерен пришли к нему вечером, чтобы поговорить о кумпулане, назначенном на следующее утро. Они пребывали в некотором беспокойстве и спросили, не надо ли взять с собой оружие. Но ван Аудейк строго и решительно запретил вооружаться и сказал, что никому этого не позволит. Чиновники послушались, но всем было не по себе. Однако кумпулан прошел в полном спокойствии и гармонии; только среди палаток пасер-малама собралось больше народа, чем обычно, и у декоративных ворот с развевающимися флажками стояло больше полицейских. Но ничего не произошло. Жены, в страхе оставшиеся дома, вздохнули с облегчением, когда мужья вернулись к ним, целы и невредимы. Ван Аудейк достиг желаемого. Он нанес несколько визитов, уверенный в своем деле, полностью доверяя раден-айу пангеран. Он успокоил дам и сказал им, что теперь пора думать только о благотворительном базаре. Но они не поверили. Некоторые семьи в тот вечер заперли все двери и вместе с детьми, знакомыми и прислугой спрятались в средней галерее своих домов, вооруженные, вслушиваясь в каждый звук, начеку. Тео, которому его отец в порыве чувств обо всем рассказал, вместе с Адди устроили себе в тот вечер развлечение. Они подходили к домам, о которых знали, что их обитатели особенно напуганы, заходили в переднюю галерею и кричали, чтобы им открыли, после чего было слышно, как в средней галерее взводят курки. Юноши вдоволь повеселились.