Театральное эхо
Шрифт:
Чем же объяснить появление лирических нот, отзвуков авторского голоса в речи Феди Протасова?
В герое Толстого, как это ни покажется на первый взгляд странным, больше личного, «лирического», даже автобиографического элемента, чем принято думать. В то время как Сарынцова – толстовца из пьесы «И свет во тьме светит» – считают обычно двойником Толстого, в Феде Протасове находят лишь черты прототипа из судебного дела Гимер. Трудно с этим согласиться. Дело Гимер легло в основу сюжета драмы, в самом же образе героя отразилось больше «толстовского», чем «гимеровского».
Разве не сугубо толстовская черта – испепеляющая искренность Феди? Мы не найдем, пожалуй, другого произведения Толстого, в котором это его свойство отразилось в каком-нибудь лице с такой же непосредственностью и силой. Беспокойство совести, постоянные нравственные терзания Толстой передал своему герою.
А разве презрение Феди к окружающей его «пакости» и его «уход» – это не след внутренней тревоги и раздумий
88
См. комментарий к кн.: Кузьминская Т. А. Моя жизнь дома и в Ясной Поляне. 3-е изд. Тула, 1958. С. 501.
89
Там же. С. 74.
Можно отметить и другие частности, сближающие автора с его героем: увлечение Феди «поэзией цыганёрства», к которой Толстой был неравнодушен, особенно в молодые годы, его выпады против «опер и Бетховена» и т. п. Но еще важнее другая деталь, на которую мало обращали внимания критики «Живого трупа». Ведь Федя Протасов – писатель! Толстой приводит даже отрывок из его «охотничьего» рассказа. «Поздней осенью мы сговорились с товарищем съехаться у Мурыгиной площадки, – читает Федя Маше. – Площадка эта была крепкий остров с сильными выводками. Был темный, теплый, тихий день. Туман…» Ворвавшиеся в комнату цыгане – родители Маши – прерывают чтение, так мы ничего и не узнаем больше о писательстве Феди. Но в черновых вариантах более подробно мотивирована эта сторона дела, проливающая дополнительный свет на природу образа Протасова. «Я, видишь ли, давно уже начал рассказ, – объяснял Федя в одной из первоначальных редакций. – Тот, как бишь его, читал. Говорит, немножко поправите, докончите. Я с радостью 200 р. дам. Ну что ж. На кой черт служба, когда я могу этим добыть. Вот я и засел. И хорошо выходит. Хочешь, прочту». Кто знает, не вспоминались ли тут Толстому его литературные дебюты и переговоры с редактором «Современника»?
Какие-то черты Протасова были навеяны, возможно, Толстому и судьбой брата – Сергея Николаевича. Молодым человеком он женился на цыганке Маше, взятой им из табора. Лев Николаевич восхищался его умом и «поразительной искренностью», говорил, что в юности хотел во многом подражать ему… Но мы только что искали сходные черты у Феди с самим Львом Толстым, не противоречие ли тут? Нет, как и всегда, тип – не сколок с одного лица. Да к тому же еще А. А. Фет замечал, что «основной тип» братьев Толстых «тождествен, как тождествен тип кленовых листьев, невзирая на все разнообразие их очертаний». В Феде Толстой мог видеть временами себя, временами Сережу или Николеньку с его писаниями об охоте на Кавказе.
Автобиографические детали, конечно, не решают дела, но они знаменательны для понимания психологической сути образа. «Искусство, – говорил Толстой, – есть микроскоп, который наводит художник на тайны своей души и показывает эти общие всем тайны людям» (Т. 53, 94). В образ Феди Протасова Толстой внес опыт самонаблюдения и самоизучения, личных эмоций и переживаний. Для нас, во всяком случае, Протасов стоит недалеко от таких «личных» героев Толстого, как Левин, Нехлюдов. А с Пьером Безуховым, в петербургскую пору его жизни, он состоит и совсем в близком родстве. Вспомним только, что пишет Толстой про Безухова: «Он испытывал несчастную способность многих, особенно русских людей, способность видеть и верить в возможность добра и правды, и слишком ясно видеть зло и ложь жизни, для того чтобы быть в силах принимать в ней серьезное участие. Всякая область труда, в глазах его, соединялась со злом и обманом. Чем он ни пробовал быть, за что он ни брался – зло и ложь отталкивали его и загораживали ему все пути деятельности». И дальше: «Пить вино для него становилось все больше и больше физическою и нравственною потребностью… Только выпив бутылку и две вина, он смутно сознавал, что тот запутанный, страшный узел жизни, который ужасал его прежде, не так страшен, как ему казалось». В этих словах уже все зерно образа Протасова. И можно ли сомневаться, что отвращение к лжи и обману и к труду, который связан с ложью и обманом, искушение «забыться» и хоть ненадолго погасить ноющую боль совести – всё это чувства, терзавшие самого Толстого с первых лет его самосознания и особенно памятные ему по петербургской жизни в конце 1850-х годов.
Вот почему можно смело сказать, что даже откровенно «автобиографический» Сарынцов менее близок душе Толстого, чем «негодящий», увлекающийся,
страстный и искренний Протасов. В Сарынцове Толстой отразился таким, каким он хотел бы всегда себя видеть, в Феде Протасове – таким, каким стихийно ощущал себя порою, вопреки своему нравственному идеалу.Не в этом ли следует искать причину лирического тона, подчас явно ощутимого в «Живом трупе», и поэтической интонации, прорывающейся в речи героя?
Независимо от Чехова великий мастер «диалектики души» ищет новых возможностей передачи душевных состояний, «психического процесса» на сцене, прямо перед глазами зрителей.
Однако и в лирических местах Толстой более сдержан, чем Чехов, строже мотивирует психологические нюансы, не разрешает «настроению» хоть сколько-нибудь приглушить «действие».
Толстому, как и Чехову, не нравилась условность, искусственность традиционных монологов, в которых герой изливал перед зрителем свою душу. Еще во время работы над «Властью тьмы» Толстой, по собственному признанию, понял, что «в драме нельзя подготовлять моменты переживаний героев, нельзя заставлять их думать на сцене, вспоминать, освещать их характеры отступлениями в прошлое, все это скучно, нудно и неестественно». Правда, во «Власти тьмы» Толстой еще оставался верен традиции, но, «вклеивая» в свою драму монологи, чувствовал, что «делает не то» [90] .
90
Л. Н. Толстой о современном театре // Рампа и жизнь. 1910, № 46. С. 751.
В «Живом трупе» Толстой, оставляя героя наедине с самим собою, не принуждает его рассказывать о себе зрителю в монологах [91] . Только в двух сценах – разговорах с Абрезковым и Петушковым – Федя Протасов снимает завесу со своей внутренней, духовной жизни, «объясняет себя». Чаще же борьбу противоречивых чувств в душе героя Толстой передает близкими Чехову приемами недосказанности, намека. Скажем, в сцене попытки самоубийства Протасов произносит лишь несколько отрывистых слов: «Ну да, ну да, только…», а затем: «Нет, не могу, не могу, не могу». И этого достаточно, чтобы мы представили все душевное смятение Феди, тысячи мыслей, промелькнувших в одну секунду в мозгу человека, подносящего револьвер к виску.
91
Вопрос о том, насколько естественны речи героя наедине с самим собой, сильно занимал Толстого. «Л. Н. третьего дня говорил мне, – записывал В. Г. Чертков в дневнике, – что его теперь тянет писать художественное в драматической форме, так как здесь не требуется подробных описаний, а всё в области психологии. Он меня спрашивал, извиняясь за пустяшность вопроса, говорю ли я когда-нибудь громко сам с собой. (Вероятно, ему хочется проверить, естественно ли это будет в драматической форме)» (Литературное наследство. Т. 37–38. С. 529).
Но и в менее драматических ситуациях Толстой старается сохранить впечатление сокровенности, «невысказанности» психического процесса. Так, после известия о том, что Лиза вызывает Каренина, желая воспользоваться его услугами в деликатном деле своих отношении с Федей, Анна Павловна, оставшись одна, «бормочет»: «И прекрасно… И пускай… И прекрасно… И пускай… Да…» В следующей сцене Лиза, простившись с Виктором, которому она признается, что «всё лучше, чем расстаться» с Федей, размышляет вслух: «Не могу, не могу. Всё лучше, чем… Не могу». Недосказанность, обрыв на полуслове заменяют у Толстого обширные монологи-объяснения, реплики в сторону» и иные условные формы, которыми злоупотребляли драматурги старой школы.
Порою мы столкнемся у Толстого и с совсем «чеховскими» приемами. Как волнуют всегда у Чехова эти ненароком привязавшиеся к герою незначащие слова: чебутыкинская «тарара-бумбия» из какой-то оперетки, строчка пушкинского стиха «У лукоморья дуб зеленый…», которую машинально твердит Маша. В «Живом трупе» мы встретим нечто подобное.
«Афремов. Как же устроил?
Федя. Чудесно. “И божилась, и клялась…” Чудесно. Где все?»
Обрывок цыганского романса, по случайной ассоциации пришедший в голову Феде, выдает его внутреннюю сосредоточенность на каких-то своих мыслях, которыми он отнюдь не хочет делиться с собутыльником Афремовым. Близки этому приему по психологическому лаконизму и «заразительности» толстовские паузы, отмечаемые обычно авторской ремаркой «молчание».
Впрочем, паузы у Толстого встречаются много реже, чем у Чехова, да к тому же роль их отчасти иная.
Это хорошо видно хотя бы в сцене разговора Анны Дмитриевны и Абрезкова с Лизой. К матери Виктора Лиза приезжает, чтобы откровенно поговорить о своих отношениях с ее сыном, а вместо этого Абрезков и Анна Дмитриевна потчуют ее светскими разговорами. Беседа никак не может наладиться, Лиза отвечает на вопросы скованно, односложно.
«Анна Дмитриевна. Когда он (Федя. – В. Л.) опять переехал в Москву, он уже не бывал у меня.
Лиза. Да он нигде почти не бывал.
Анна Дмитриевна. И не познакомил меня с вами.
Неловкое молчание.
Князь Абрезков. Последний раз я встретил вас у Денисовых на спектакле. Вы помните? Очень было мило. И вы играли.
Лиза. Нет… да… как же… помню. Я играла.
Опять молчание».