Тень стрелы
Шрифт:
«И пятый Аньгел вострубилъ во синихъ степныхъ нъбесехъ, и восста народъ тогда на барона Унгерна, ибо баронъ застрелилъ звезду, взошедшую на нъбеса; и упала звезда та съ нъбесъ на зъмлю, и данъ былъ ей ключъ отъ кладязя бъздны. И вышедъ дымъ изъ кладязя, какъ изъ огромной печи; и помрачились солнцъ и самый воздухъ отъ дыма того, сърого, страшнаго, военнаго. И изъ дыма того вышла саранча на зъмлю, и дана была той саранчъ такая страшная власть, кою имъютъ зъмныя скорпiоны. И саранча та дълала връдъ только однимъ людямъ, ибо сами злые люди – это и была та саранча; а исчо была саранча железная, на коей те злые люди летали, воюя друг съ другомъ. И так, люди стали саранчою; стали пожирать другъ друга; и тотъ,
Федор Крюков оторвался от грязного клочка бумаги. Застонал. Закрыл глаза. Скрючившись, он лежал под обозной телегой на берегу Селенги. Он был ранен смертельно и сам чувствовал, что может не выжить; Никола Рыбаков, правда, старательно выхаживал его, ходил за ним лучше любой няньки, заботливей сестры милосердия, да рана уже загноилась, а против гангрены что можно было придумать? Да ничего. Скорей написать… скорей. Успеть. Ибо каждый человек, и грамотный и неграмотный, и стар и млад, и знатный и смерд, пишет во всю свою жизнь свою Библию; а ну как он помрет – да не успеет дописать ее, Библию свою, знаменитым старинным слогом?!
– Федюшка… А Федюшка… Ты, милай, вот каво… подыми башку-то… попей, а… испей водицы!.. Ну, поднатужься… так, вот этак…
Никола вынул плотницкий толстый карандаш из его руки, выдернул бумажку – обрывок ургинской газеты «ГОЛОСЪ ВОСТОКА», засунул в карман тулупа, приподнял его голову, придерживая за затылок, поднес к его губам кружку с кипятком. Федор отпил и отфыркнулся – горячая, брат! Рыбаков досадливо крякнул, подул на воду, поднес ко рту казака снова.
– Горяченькой… ить холодно, морозно… задубеешь тут, обморозисся… Руки-ноги никакой тебе тут хирург ножом не отымет… Погоди, паря, я тя щас закутаю… Тута лишний тулупец нашелся, в Петьки Грязева палатке… Петьку убили… а шматье осталось, не пропадать же добру… На-ка, согрейся…
Кружка снова прижалась к Федькиным губам. Федор вхлюпнул в себя вскипяченную на костре воду, прошелестел запекшимися губами:
– Благодарствую… Николушка…
– Да ить каво благодаришь, я ж не Никола-угодник, я ж то делаю, што кажный должон сделать… ах, бедный, бедный… и пишет, строчит еще каво-то, ну не дурень ли…
– Я должен… – Федор застонал – раны болели нещадно. Мороз отъедал уши. Пальцы не гнулись. – Где карандаш, Николка?.. я должен, должен… это ить важно… про то, как мы друг друга тут ели поедом… про то, как барон наш Унгерн умер со славой… погиб!.. стрельнули его, я сам видел, издаля, а видал… стрельнули… Я – должен!.. Я… напишу…
Он говорил все тише. Хрипел. Никола прислонил ухо к груди казака, послушал. Сердце билось медленно, глухо. Рыбаков шепнул:
– Ты… не тушуйся, братушка!.. Выживешь…
– Карандаш… где карандаш?.. не отнимай… дай…
Никола, кривясь лицом, вытащил карандаш из кармана тулупа. Всунул опять в деревенеющие пальцы Крюкова. Федор лежал на расстеленной под телегой мешковине, укрытый тулупом Петюшки Грязева; крепко сжал в пальцах короткий и толстый плотницкий карандаш. Ему его Михайло Еремин подарил. Драгоценный подарок, навечный. Он напишет этим карандашом важное самое, наиважнецкое. Самое святое в своей Библии напишет. Пальцы сжались еще крепче. Побелели. Потом разжались. Карандаш покатился в снег. Лошадь, старая сивая кобыла, впряженная в телегу, обернула голову, тихо заржала. Рыбаков, плача, стянул ушанку, перекрестился. Рука сама протянулась, закрыла светло-синие, радостно глядящие в небо из темной земли морщин, казацкие глаза.
Красные рядом. Красные близко!
Эй, а белые – тоже близко? Или – уже далеко?
А кто нынче хочет вернуть Великую Империю, господа?!
«Мы, мы, мы!» – дикий хор голосов. Кто вас слышит, голоса? Воля. Небо. Степь. Кому вы кричите? Кто ответит вам?
Кому будет принадлежать Империя? Кому будет принадлежать Республика?
А тайная Шам-Ба-Ла
в синей Стране снегов, ответьте, о мудрые, кому принадлежит?Людские моря восстают гигантским прибоем и отходят великим отливом; народы приходят и исчезают, и ничто не вечно под Луною. Только Гасрын Дурсгал – Глаза Земли – вечно глядят в широкое Небо. Ибо Земля и Небо – супруги; они всегда любят друг друга. А тот, кто вечно любит, неподвластен смерти.
Китайская принцесса
В эту пору всеобщей беды
Снег и вьюга вступили на белой горе
В битву с моей легкой одеждой.
– Ты не так целишься. Дай я тебе покажу, как надо.
– Нет, я знаю! Пусти!
Великий Князь Алексей Михайлович и дивизионный выкормыш Васька Хлыбов рвали друг у друга из рук наган. Игрушечный? Настоящий? Никто не знал. Да никто на них и особенного-то внимания не обращал. Дети возились, пыхтели, наседали друг на друга, роняли друг друга в снег, хохотали. Нынче утром хоронили убитых, рыли ямы на берегу реки и засыпали перемешанной со снегом сухой степною землей. Похоронили и эту смешную толстую веселую тетку, с размалеванными щеками, что всегда из кармана юбки вынимала им замызганную медовую конфетку; и того рыжебородого, рыжеусого казака, кажется, фамилия его была Казанцев, что огрызался на них и даже нагайкой невзначай замахивался, пугая; и офицера Несвицкого; и еще много других солдат, офицеров и казаков, и так трудно было рыть могилы в промерзлой земле, и Васька Хлыбов помогал мужикам, ковырялся в снегу и земле ржавой лопатой, а Великий Князь – ну, так ведь белая кость, голубая кровь, нюня и неженка! – не помогал, наоборот, зажмуривал глаза и убегал за кусты, и лицо закрывал руками. Трус, одним словом. Или – запаха мертвечины не сносил? А он, Васька, все терпел. Христос терпел и нам велел, это ж понимать надо!
– Отдай! Я покажу!
– Нет! Я сам!
Великий Князь Алексей взял верх, вырвал наган, отбежал с ним в сторону и прицелился. Он целился в странный узкий темный предмет, привешенный к суровой нитке, привязанный к тесовой перекладине, похожей на виселицу – на этой перекладине, на крюках, Иван Передреев, один из поваров Дивизии, вялил и коптил над костром бараньи туши, и оттого доски были все черные, прокопченные, – и предмет этот качался, мотался на ветру, и мальчик целился, старательно щуря глаз, а мушка ходила ходуном, и он все не мог нажать на курок.
Все-таки он решился. Закусил губу, побледнел. Выстрел прозвучал сухо и резко, как сухой громкий хлопок в ладоши посреди зрительного пустынного зала праздничной зимы. Алексей сдернул шапку. Русые кудри рассыпались по плечам, и Васька Хлыбов сморщился: фу, как у девчонки.
– Каво, жарко стало?!.. Ну… попал?..
Не дожидаясь ответа, побежал, заплетаясь ногами в снегу. Странный темный предмет слетел с нитки, состриженный выстрелом. Васька обернулся, показал оба кулака Великому Князю.
– Попал! Ишь ты какой! Стреляешь, как… как Георгиевский кавалер!
– У меня отец получил когда-то Георгия. А сам я стреляю плохо. Это чистая случайность. Ножны качало ветром, и я бы не смог. Это Бог помог.
– Бог… – Васька утер рот грязной ладошкой, засунул замерзшую руку в карман поддергая. – А вот ты скажи мне, паря… Ваше высочество, ах-ах, звиняйте, званье забыл!.. Скажи мне, Алешка, а вот ты веруешь в Бога?.. Бог-то – он есть али нет?..
Алексей стоял, опустив еще дымящийся наган. Печально, внимательно, чуть склонив русокудрую голову набок, смотрел на Ваську.
– Тебя Бог сейчас слышит и смеется.
– Я ему посмеюсь!..
Васька Хлыбов занес кулак, замахнулся. Алексей не зажмурился, не отпрянул. Стоял все так же, печально глядел. Глаза его были большие, светло-зелено-серые, как озера в Саянах.
– Конечно, Он есть. О чем разговор.
– А каво ж тогда он такую чертову прорву людей взял и умертвил?.. Разрешил людям так нещадно колошматить друг дружку?.. Ты вот трупы глядеть не пошел, нос отвернул, а я – казакам помогал… Захоронить-то народ по-христиански надо…