Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Теракт

Хадра Ясмина

Шрифт:

— Как ты провел эти шесть дней в вонючем подвале? — спрашивает он, выпрямившись, руки в боки. — Надеюсь, выучился ненавидеть? Если нет, то, значит, все напрасно. Я запер тебя здесь для того, чтобы ты вкусил ненависти и возжаждал излить ее на других. Я не просто так тебя унижал. Этого не люблю. Меня самого унижали, я знаю, что это такое. Когда глумятся над самолюбием, возможно всякое. Особенно когда понимаешь, что не можешь ответить на оскорбление, что ты бессилен. Думаю, это место — лучшая школа ненависти. По-настоящему начинаешь ненавидеть тогда, когда осознаешь свое бессилие. Это страшный миг, нет ничего гаже и отвратительнее.

Он злобно хватает меня за плечи.

— Я хотел, чтобы

ты понял, почему мы взялись за оружие, доктор Джаафари, почему пацаны набрасываются на танки, как на конфеты, почему у нас на кладбищах теснота, почему я хочу умереть, не выпуская из рук автомата… почему твоя жена пошла и взорвала себя в ресторане. Унижение — наихудшая катастрофа. Это ни с чем не сопоставимое несчастье, доктор. Оно отнимает у жизни вкус. И, медля перед смертью, думаешь только об одном: как покончить с ней достойно, если жил жалким, слепым и нагим.

Он замечает, что мне больно, и убирает руки.

— В наши отряды не ради удовольствия вступают, доктор. Ребята, которых ты видел — и с пращами, и с гранатометами, — ненавидят войну всеми силами души. Ибо что ни день кто-то из них во цвете лет гибнет от вражеской пули. Им тоже хотелось бы иметь приличное положение в обществе, быть хирургами, знаменитыми певцами, киноактерами, ездить на сверкающих тачках и по вечерам сидеть в шикарных ресторанах. Проблема в том, что им это заказано, доктор. Их заталкивают в гетто — пускай там сгинут. Вот они и предпочитают умирать. Когда мечтам дают от ворот поворот, смерть становится единственным спасением… Сихем поняла это, доктор. Уважай ее выбор и оставь ее покоиться с миром.

Прежде чем выйти из подвала, он прибавляет:

— Выбор прост: или ты бессилен — или другие уязвимы. С безумием или миришься, или подчиняешь его себе.

С этими словами он поворачивается на каблуках и уходит; за ним его свита.

Я неподвижно стою в камере; передо мной — распахнутая дверь, за ней залитый светом двор. Сияние солнечных лучей пронизывает меня до мозга костей. Я слышу, как заводятся машины, как опускается тишина. Я словно сплю наяву и не решаюсь себя ущипнуть. Еще одна инсценировка?

В дверном проеме возникает чей-то силуэт. Я сразу узнаю его: коренастый, полноватый, с покатыми плечами, короткими, слегка кривыми ногами — это Адель. Не знаю почему, но, увидев его, я снова проваливаюсь в ночь; рыдание сотрясает меня с головы до ног.

— Амму? — говорит он убитым голосом.

Он подходит ко мне маленькими шажками, словно в медвежью берлогу заглядывает.

— Дядя? Это я, Адель… Мне сказали, что ты меня искал. Ну вот, я пришел.

— Долго же ты шел!

— Меня не было в Джанине. Захария только вчера вечером приказал мне вернуться, я всего час как приехал. Не знал, что меня к тебе вызвали. Что случилось, амму?

— Не называй меня дядей. С тех пор, как я принимал тебя в своем доме и обращался с тобой как с сыном, все изменилось.

— Да, я вижу, — говорит он, опуская голову.

— Что ты можешь видеть? Тебе и двадцати пяти не исполнилось. Посмотри, до чего ты меня довел.

— Я тут ни при чем. Никто ни при чем. Я не хотел, чтобы она шла себя взрывать, но она так решила. Даже имам Марван не сумел ее разубедить. Она сказала, что раз она чистокровная палестинка, с какой стати ей перекладывать на других то, что она должна сделать сама. Клянусь тебе, она и слушать ничего не хотела. Мы ей говорили, что она нам куда полезней живая, чем мертвая. Она очень помогала нам в Тель-Авиве. Важнейшие наши собрания проходили в твоем доме. Мы переодевались водопроводчиками, электриками, приезжали с инструментами, на аварийных машинах, чтобы не было подозрений.

Сихем предоставила в наше распоряжение свой банковский счет; мы переводили на него деньги для Дела. В нашем подразделении в Тель-Авиве все на ней держалось…

— И в Назарете…

— Да, в Назарете тоже, — соглашается он без малейшего затруднения.

— А в Назарете вы где собирались?

— В Назарете никаких собраний не было. Я с ней там встречался, когда приезжал за пожертвованиями. Мы обходили наших благотворителей, потом Сихем отвозила деньги в Тель-Авив.

— И все?

— И все.

— Правда?..

— То есть?..

— Какие у вас были отношения?

— Как у соратников…

— Всего лишь… А чего только не рассказывают о вашем Деле.

Адель чешет макушку. Невозможно понять, растерян он или загнан в угол. Свет, бьющий ему в спину, скрывает от меня выражение его лица.

— Аббас другого мнения, — говорю я.

— Это кто?

— Дядя Сихем. Он еще хотел тебе голову проломить заступом.

— А, придурковатый…

— Все мозги при нем. Вот уж кто прекрасно знает, что сделал и что сказал… Он видел, как вы прятались по углам в Назарете.

— Ну и что?

— Он считает, что есть признаки, которые не обманывают.

В этот миг мне становится до лампочки война и правое дело, небеса и земля, мученики и их подвиги. Чудо, что я еще держусь на ногах. Сердце как бешеное колотится в груди; внутри мерзко, как в морге. Слова опережают страдание, выстреливают из глубины, как языки пламени из окон горящего дома. Я боюсь каждого своего слова, боюсь, что оно вернется, как бумеранг, неся что-то такое, что тут же, на месте сотрет меня в порошок. Но потребность очистить сердце сильнее меня. Я словно играю в русскую рулетку — какая разница, что со мной будет, если момент истины наконец-то расставит все по местам. Плевать мне, когда именно Сихем встала на свой самоубийственный путь, ошибся ли я, подтолкнул ли ее каким-то образом к гибели. Все это вмиг отступает на второй план. Сейчас я хочу знать — прежде всего и больше всего на свете, — изменяла ли она мне.

Адель наконец-то подошел поближе. Он в ярости.

— Ты что хочешь сказать? — задыхается он. — Нет, это невозможно. Да ты что? Ты что выдумываешь?.. Ложь! Как ты смеешь?

— Она превосходно скрывала все, что в ней кипело.

— Это не то же самое.

— Это ровно то же самое. Если человек лжет, значит, он изменяет.

— Она тебе не лгала. Я запрещаю тебе…

— Ты? Ты осмеливаешься мне запрещать…

— Да, я тебе запрещаю, — вопит он, распрямляясь, как пружина. — Не смей осквернять ее память. Сихем была праведной женщиной. Нельзя обманывать мужа, не оскорбляя Господа. Посвящая себя Богу, мы отрекаемся от всего, что в жизни есть, от всего мирского, без исключения. Сихем была святая. Ангел. Я грешен лишь тем, что слишком подолгу на нее смотрел.

И я верю ему, боже мой, верю! Его слова спасают меня от сомнений, страданий, от меня самого; я упиваюсь ими, ловлю, впитываю всем телом, до последней капли. Черные тучи на небосводе рассеиваются с головокружительной быстротой, оставляя по себе чистое, пустое место. В меня врывается поток воздуха, смывает гниль, разжижает, чистит кровь. Боже мой! Я цел; спасение человечества свелось к моей собственной ничтожно малой персоне: моя честь не затронута, и я забываю о тоске и гневе, чуть ли не простить все готов. Глаза наливаются слезами, но я не даю им испортить наметившееся примирение с самим собой, этот интимный праздник, который я справляю в одиночестве, где-то в глубинах тела и души. Однако для человека, снятого с дыбы, это уж чересчур; у меня подкашиваются ноги, и я оседаю на свой одр, обхватив голову руками.

Поделиться с друзьями: