Территория моей любви
Шрифт:
К счастью, Мишель Сейду вел себя безупречно. Его уверенность во мне была непоколебима с начала и до конца. Для меня Сейду – Человек с большой буквы, или, как говорили в России, человек с правилами. Его «да» – это всегда настоящее «да», равно как и его «нет». Но что важно: после его «нет» можно продолжить дискуссию и добиться бесповоротного «да».
В фильме есть несколько вещей, которые могут показаться чужеродными: заводская труба, швейцарский перочинный нож, которым пользуется бабушка, пасодобль, который монгольская девочка играет на аккордеоне. Но мы ничего не придумывали специально. Я все это нашел таким, каким снял.
Или я бы сказал, все случайно, что, в свою очередь,
Радуга не случайность, потому что она появилась по воле Господа. Такова и вся жизнь. Главное – то, как каждый из нас смотрит на вещи. А художник – это тот, кто способен созерцать Вселенную и наблюдать за ложкой в кофейной чашке с одинаковой степенью внимания.
Последний съемочный день. Мы должны снимать горящую машину в степи, а ветер – двадцать пять метров в секунду! В такое время в степи даже костер развести опасно, чтобы еду приготовить. Если кусок пакли с горящей машины упадет, то через полтора часа четыреста километров выгорят.
А при этом красота сумасшедшая: солнце, рыжая степь!..
Китайцы говорят: «Снимать нельзя!» Я сижу, группа сидит, стоит машина, заряженная паклей и соляркой, шесть камер стоят! Все остальное уже погружено в самолет. Продюсер подходит к китайцам: «Это шестьдесят тысяч долларов стоит. Если сегодня не снимем, то мы попадаем на бабки, но и вы тоже попадете: мы разгружаем самолет, снимаем чартер!»
Те говорят: «Нельзя снимать! Пожарной машины даже нет!» Проходит час, два, три, я сижу и… вижу: вокруг все красивей и красивей становится!..
Наконец китайцы говорят: «Ладно, снимайте!»
И я понимаю, что до этого были наши отношения с китайской администрацией, а теперь мои личные – Никиты Михалкова – с этой степью, то есть с Богом!
Байарту в роли Гомбо и Бадма в роли Пагмы, жены Гомбо
Сижу, ветер дует. Оператор подходит: «Никита, ты что, с ума сошел? Сейчас солнце сядет – и все!»
Я сижу.
Китайцы, предполагая, что мы просто хотим их, так сказать, «натянуть» на эти шестьдесят тысяч, через переводчика говорят: «Снимайте! Мы не будем эти деньги платить!»
Я говорю: «Нет!»
И тут прекращается ветер! В эту самую секунду прекращается! Мы поджигаем машину, снимаем два дубля, гасим машину – и начинается ураган!
Наверное, именно на «Урге» я понял, что кино – это кино плюс еще что-то, что знаешь только ты…
Однажды на «Урге» у меня было абсолютное потрясение…
Мой звукооператор француз Жан Уманский как-то ночью меня разбудил и говорит: иди скорей сюда! Дело в том, что он ушел ночью в степь и поставил девять или двенадцать микрофонов на разной высоте травы. Степь… Абсолютная тишина – ни машин, ни гудков, ни малейшего технического гула, ничего. И вот он свел звук всех микрофонов «на одну дорожку»…
Это была симфония! Было что-то умопомрачительное, невероятное… На разной высоте там, оказывается, совсем разные звуки. Вот вдалеке – какой-то кузнечик, цикада, еще что-то, еще… Ветерок, который шелестит в траве… А это вообще непонятно что за звук – кто-то прополз и так далее…
Все это богатство и есть, наверное, самое главное человеческое знание, даже не знание, а ощущение мира.
(Кстати говоря, это то метафизическое, что я захотел потом сделать и сделал в «Утомленных солнцем-2». И те, кто это чувствуют, – они понимают картину. Это метафизика связи всего со всем…)
«Утомленные
солнцем» (1994)Меня давно волновала атмосфера того времени, которое я сам в силу возраста уже не застал, но обостренно воспринимал в творчестве других. Например, в произведениях Аркадия Гайдара. Возьмите и перечитайте его «Голубую чашку» – небольшую повесть, написанную с поистине бунинской чистотой и силой, и вы сквозь неизбежную советскую символику, оптимистичную бодрость финала («а жизнь, товарищи, была совсем хорошая») наверняка почувствуете и ощущение некой грусти, утраты, уловите щемящее сожаление о несбывшемся, которое, как писал Александр Блок, всю жизнь волнует нас.
Моим «несбывшимся» была картина о том времени, которую я все откладывал, пока однажды не увидел «обойму» лент на интересующую меня тему, снятую другими. Увидел и понял: дальше тянуть нельзя. Ибо многие мои коллеги, вчера уснувшие убежденными красными, а сегодня проснувшиеся вдруг трехцветными, снимают точно то же и точно так же, как пятнадцать-двадцать лет назад, только, разумеется, поменяв плюс на минус: красные у них стали плохими, а белые – хорошими. А в остальном – все так же плоско, тупо, пошло, идеологично, заказно. Нам же с Рустамом Ибрагимбековым захотелось взять под защиту, что ли, то время. Не репрессии в отношении невиновных, разумеется, хотели мы защитить, а людей, саму жизнь, которая есть бесценный дар и которая не может, не должна зависеть от произвола того, кто в данный исторический отрезок времени занимает покои Кремля.
По жанру это мелодрама в стиле сентиментального танго. «Утомленные солнцем» – не просто название, а образный знак картины, через которую лейтмотивом проходит замечательное, всем известное танго: «Утомленное солнце нежно с морем прощалось…» Слегка модифицировав строки, вынесенные в заголовок, мы даем зрителям простор для раздумий, что (или кто) есть это «солнце», от которого так смертельно утомилась страна.
Мне бы хотелось надеяться, что фильм стоит своего названия…
1936 год, синтез любовного треугольника и легкого боевика, по смыслу и сути – картина политическая. Хотя лобового отражения сегодняшних политических страстей в «Утомленных солнцем», разумеется, нет. Ибо я никогда не снимал и, уверен, не буду снимать картины, впрямую защищающие или атакующие ту или иную тенденцию. Как художник я не имею права встать на чью-либо сторону.
С самого начала работы над картиной я хотел, чтобы в фильме об ужасах ежовщины звучала, как это ни покажется странным, чеховская интонация. Персонажи «Утомленных солнцем» – как бы герои «Неоконченной пьесы», дожившие до 1936 года. Все та же нега необременительной дачной жизни, все те же неспешные чаепития, те же разговоры о судьбах страны и особой роли интеллигенции… Но если в чеховские времена недовольство жизнью было всего лишь безопасной интеллигентской рефлексией, то в 1936 году расплатой за эту рефлексию могла стать сама жизнь. И в этом – принципиальное различие двух далеко отстоящих, но для меня по-своему «рифмующихся» эпох российской истории.
Эта картина о том, что виноватых нет и невиноватых нет. Единожды отдав на поругание историю, культуру, традицию, веру своей страны, мы все оказались заложниками дьявола.
Комдив Котов (сыгранный мной персонаж), если бы родился на сто пятьдесят лет раньше, оказался бы героем войны 1812 года, закончил бы жизнь в среднерусском имении, в почете, окруженный детьми и внуками. Но, отдав всю свою сущность идее ложной, поверив, что можно построить земной рай вопреки Божьим заповедям, встал на путь скользкий и уводящий рано или поздно в бездну.