Тициан Табидзе: жизнь и поэзия
Шрифт:
Последняя глава этого романа в письмах — драматическое прощание Андрея Белого с кучинским домом, с привычным, но уже непосильным укладом его московского бытия, мечты о переселении на Кавказ (с просьбами подыскать квартиру). Эти несколько писем проливают свет на нелегкую жизнь писателя: его последние годы, насыщенные до предела работой и невзгодами быта.
Переезд А. Белого в Грузию не осуществился из-за многих причин, хоть в Авчалах ему были уже сняты комнаты и предложенная издательством «ЗиФ» командировка для работы над новой книгой о Грузии получена. Произошла задержка с выходом очередного мемуарного тома «Начало века», вспомнились «транспортные затруднения» и «ужасные трудности дороги», донеслись издалека странные слухи об эпидемиях (мол, свирепствует тиф и чуть ли не — по соседству! — чума), не дай бог, попасть в карантин…
Весною 1931 года Андрей Белый поселился в Детском Селе, под Ленинградом, у знакомых. 16 апреля 1931 года написано последнее из сохранившихся писем его к Тициану Табидзе.
«…B первую голову обращаюсь к Вам с большой просьбой, — пишет он, — мой друг Козьма Сергеевич Петров-Водкин (считаю, что он в настоящее время первый
Направляя Петрова-Водкина к Тициану, Андрей Белый видел в нем своего рода полпреда всечеловеческой культуры; он писал Тициану: «Оказав ему посильную помощь, Вы окажете содействие культуре, — той культуре, которая над всеми народами, как купол, составляет один народ, в котором я, Вы, Сарьян, Водкин, как Рембо, Верлен, Ницше и т. д. — братья», — общность, постигаемая в личном человеческом общении. «Итак, направляю К. С. к Вам, — писал Тициану А. Белый, — он не знает, ехать ли ему мимо Тифлиса в Абастуман или зацепиться на один-два дня в Тифлисе; и я ему говорю смело: „Зацепитесь, посмотрите Тифлис, зайдите к моим друзьям…“. Может быть, Вы дадите ему возможность как-нибудь день-два, или сколь можете, переночевать с семьей (женой, дочкой), если гостиницы переполнены; „глаз“ Водкина должен видеть культуру Грузии и Коджоры. А я не знаю, даст ли ему этот „глаз“ Абастуман, куда он мимо всей Грузии попадет в те недели, когда там, вероятно, и туман, и холод…»
У СТЕН МОДИ-НАХЕ
«…Если случалось, что вечером никто к нам не заходил, — вспоминает его жена, — то Тициан садился работать — почти до утра. Уже когда он только приходил домой, я сразу, посмотрев на него, видела, что он что-то обдумывает. У него становились смутные, как будто отсутствующие глаза.
Когда Тициан своей качающейся походкой начинал мерить комнату, никого не замечая, не видя даже маленькую дочку, которая, сложив, как и он, за спину руки, обыкновенно ходила за ним, так же качаясь, — я знала, что он всю ночь будет работать, и никогда не ошибалась. Тициан ходил по нашей большой столовой и напевал или присвистывал. Ни петь, ни свистеть он не умел, у него получался звук — будто он тушит свечку. Я ставила на стол что-нибудь сладкое (больше всего он любил сушеные восточные фрукты), ставила чайник с крепко заваренным чаем и даже вино иногда, и мы все тихонько выходили из комнаты. Он любил работать на большом столовом столе. Через некоторое время я заглядывала к нему: он уже сидел и работал, и лицо его было освещено внутренним светом. Если он замечал меня,
то обыкновенно моргал мне глазом и улыбался. Он не любил, чтобы я засыпала, когда он работал, и я обычно сидела в той же комнате в кресле: читала или делала подстрочники. Когда Тициан уставал, он любил поиграть в нарды; и если Серго Клдиашвили не спасал меня в два часа ночи, то я играла с ним.Под утро Тициан вставал и просил меня выйти с ним в город. Мы шли по пробуждающемуся Тифлису, напевая — оба были безголосые: „Мы — два веселых подмастерья — идем, обнявшись, поутру…“. Сначала мы шли к базару смотреть удивительный тифлисский натюрморт; весь в зелени базар, среди зелени рдеющие помидоры, красная редиска, фиолетовые баклажаны, желто-зеленый перец; эти горы были окроплены водой, на них капли сверкали и переливались, как бриллианты. Шел, нарастая, шум и гомон просыпающегося базара. Тут же мы заходили в какую-нибудь лавочку, садились на бочонки; к нам часто присоединялись и другие забредшие сюда поэты, артисты. Кормили в этих лавчонках изумительно, и лучше всего было хаши. Чаще других мы заставали там Гогла Леонидзе, который с аппетитом ел хаши. Он знал все места, где хорошо готовят хаши, и мы шли по его стопам…»
В мае 1925 года Тициан Табидзе написал «Мухамбази, которое не поется». «Мухамбази» — традиционная песенная форма, широко употребляемая в грузинской поэзии; мухамбази писали многие поэты прошлого, в числе их — Григол Орбелиани, поэт-романтик середины прошлого века.
Тициан стилизации не любил; просто он историчен:
Из Ортачалы плыл Орбелиани С уловом рыбы в легком челноке, Зурна звенела в утреннем тумане, Как будто бы подъем в татарском стане Пронзительно трубили вдалеке… И зурначами встрепанное утро Уже грузилось в сливах на ослов, В корзинах, отливая перламутром Росы коджорских утренних лесов…«Мухамбази, которое не поется» пронизано ощущением духовной гармонии. Поэт — участник мирного состязания: в смелости, вольности, выразительности метафор, в поэтической заразительности… Тициан Табидзе вступает в спор с певцом, воплотившим в своих песнях кавказский Восток, с Арутином Саят-Нова. Поэт истинно народный, Саят-Нова писал о сердцах, одержимых любовью, дерзкие, пестротканые песни, бьющие эмоцией через край:
Кто я, знать хочешь, мне докучая? На наши песни взял все права я. Я — Арутин, Саят-Нова я! Пою — и песни гремят громами…Правда, в переводе К. Липскерова эти строки Саят-Нова звучат несколько напряженно. В натуре песни Саят-Нова — как рыжие вольные воды Куры, бегущие по каменистому ложу. Такими видятся песни его Тициану:
Саят-Нова словами поутру Трясет за косы сонную Куру… Там песнь его вовсю Каро горланит: «Где прогремят стихи Саят-Нова, Там гром гремит и клонится трава!»Поет рыбак на заре… Или — вставший на рассвете мастеровой. Это все происходит в историческом, старом Тбилиси. Ортачала — зеленая окраина города, рай фруктовых садов, а Коджоры — село над городом. В стихотворении, как на речном обрыве, видны в разрезе исторические пласты: от старинных — времен персидских нашествий, турецких и татарских набегов, через восемнадцатый, осевший последним большим пожаром и песнями век, через девятнадцатый (Григол Орбелиани) в сегодня. Поэтическая пластика городского пейзажа; его живописные, почти бытовые детали, подчеркивающие необычайность и свежесть лирических описаний — будь то «зурначами встрепанное утро» или горы над городом, ущельями зевающие спросонок. Они рядом: Грузия Григола Орбелиани, которая так выразительно и волнующе отливает перламутром росы и горланит песни, как будто трясет за рыжие косы Куру, и сегодняшний дивный город:
И вот опять проснулся мой Тбилиси, Спросонья потянулись цепи гор. Ущельями зевнув, поднялись выси И вызывают сердце на простор… С зарей еще прекрасней храм Кашвети. В такое точно время, на рассвете, Орбелиани плыл в родные дали, Туда, где тамаду уже давно Рога, вином наполненные, ждали И подносили с криками вино: «А ну-ка, парень, пей до дна смелее!» Я — Тициан. Пусть знают, как я пью… Но я в стихах во много раз сильнее: Не только гром гремит под песнь мою — Она под шум кладбищенской травы Рассыплет в щепы гроб Саят-Новы.Это — литературный эксперимент. Тициан вообще-то далек от мысли уподобиться народному певцу.
Лет десять спустя, когда проблема народности будет повсеместно в литературе выдвинута на первый план и слава народных певцов («ашугов», «акынов», «сказителей») будет вознесена буквально на недосягаемую высоту, Тициан сочтет необходимым уточнить свое отношение к этой области поэтического творчества (в статье «Саят-Нова», 1935): «Лично я против того, чтобы канонизировать жанр ашугов в грузинской литературе, — скажет он, — против тенденции, которая когда-то намечалась в театре и литературе. Я также против того, чтобы низвести поэзию ашугов до поэзии карачохелов и кинто. Надо определить ее первичное русло и найти ей литературное оправдание».