Тилль
Шрифт:
Клаус смеется. На секунду он видит, как вокруг его ног суетятся мыши, у одних змеиные хвосты, у других рожки, как у гусеницы, и вроде бы он чувствует, как они его кусают, но укусы только немного покалывают, почти приятно, и вот он снова видит себя в полете, какую легкость дарит мне мой Повелитель! Только вот слова вспомнить бы, не ошибиться ни в одном слове, ни одно слово не забыть, иначе не откроет дверь Соломонов Ключ, иначе все будет зря. Но если вспомнишь слова, все останется позади — тяжелые цепи, нищета, мельничья жизнь с ее холодом и голодом.
— Это все вино, — говорит мастер Тильман.
— Я тут надолго не задержусь, — повторяет чужак, не глядя на него. — Тесимонд еще пожалеет!
—
— Не обращайся ко мне!
— Скажи, слышал ли ты, — говорит мастер Тильман. — Скажи, а не то больно сделаю. Сказал он это или нет?
Оба смотрят на мельника. Тот закрыл глаза, прислонился к стене и никак не перестанет хихикать.
— Да, — отвечает чужак, — он это сказал.
Неле сразу поняла, что им попался не лучший бродячий певец. Но только когда Готфрид на рыночной площади затягивает песню о дьявольском мельнике, ей становится ясно, что хуже просто не бывает.
Поет он слишком высоко, иногда прокашливается посреди строки. Когда он говорит, еще ничего, но когда поет, выходит сплошное визжание и сипение. И ладно бы дурной голос, будь у него слух. Да и что фальшивит, еще бы ничего, если бы он прилично играл на лютне, — но нет, Готфрид то и дело попадает пальцами мимо ладов, а то и забывает, как играть дальше. Да и это все было бы не так страшно, умей он писать стихи. Но хотя его песня о святотатствах злодея-мельника, подчинившего себе целую деревню, полна жутких и кровавых подробностей на любой вкус, история выходит путаной и нескладной, черт ногу сломит, а рифмы до того кривобоки, что и ребенку слушать тошно.
Народ все равно собирается. Бродячие певцы появляются редко, а баллады о ведовских процессах слушают, даже если они плохо написаны и еще хуже спеты. Но где-то к пятой строфе Неле замечает, как вытягиваются лица в публике, и еще до двенадцатой и последней строфы люди начинают расходиться. Баллада окончена, теперь нужно срочно как-то исправить впечатление. Лишь бы он это понимал, думает Неле, лишь бы у него хватило чутья!
Готфрид начинает балладу сначала.
Он замечает беспокойство на лицах и в отчаянии принимается петь громче, отчего голос его становится еще писклявее. Неле бросает взгляд Тиллю. Тот закатывает глаза, потом покорно разводит руками, легко запрыгивает на телегу рядом с певцом и принимается плясать.
И сразу становится лучше. Поет Готфрид все так же плохо, но теперь это не так важно. Тилль пляшет, будто специально учился, пляшет, будто его тело ничего не весит и будто нет на свете большего наслаждения, чем плясать. Он подпрыгивает и вертится на месте и снова подпрыгивает, будто не он несколько дней назад все потерял, и танец его так заразителен, что несколько человек в толпе начинают приплясывать, а потом еще несколько, и еще, и еще. На телегу летят монеты. Неле собирает их.
Готфрид замечает это и от облегчения начинает попадать в ритм. Тилль пляшет увлеченно, уверенно, легко, и, глядя на него, Неле почти забывает, что в песне речь о его отце, «мельник» рифмуется с «лиходейник», «колдун» с «ведун», «пламя» с «имя», а «ночь» рифмуется с «ночь», слово это повторяется вновь и вновь — «черная ночь», «чертова ночь», «ведьмина ночь». Начиная с пятой строфы, рассказывается о процессе — добродетельные строгие судьи, божья милость, возмездие, которое злодея в конце концов настигает, даже если ему сатана помогает, и всякого сей пример остерегает, и вот колдун в петле издыхает и в пламени потом полыхает. И под все это Тилль продолжает плясать: им нужны эти деньги, им нечего есть.
Ей все еще кажется, будто все это сон. Они в чужой деревне, где живут люди, чьих лиц она не знает,
и стоят дома, в которых она никогда не бывала. Не было ей на роду написано покинуть родные места, не должно было это случиться, порой она думает, что сейчас проснется у себя, около большой печи, от которой волнами отходит хлебное тепло. Девочки не покидают родных мест. Они остаются, где родились, всегда так было: пока маленькая, помогаешь по дому; подрастаешь, помогаешь батрачкам; взрослеешь — и выходишь за сына Штегера, если хорошенькая, а то за кого-нибудь из родни кузнеца, или, если уж совсем не повезет, за какого-нибудь Хайнерлинга. Потом рожаешь ребенка, и еще ребенка, и еще детей, и большинство умирают, а ты продолжаешь помогать батрачкам и сидишь в церкви чуть поближе к алтарю, рядом с мужем, за свекровью, а потом, лет в сорок, когда кости заболят и зубы выпадут, сядешь на ее место.Неле так не хотела, и поэтому пошла с Тиллем.
Сколько дней с тех пор прошло? Она не знает, в лесу время спуталось. Но она хорошо помнит, как Тилль, тощий и какой-то скособоченный, стоял перед ней вечером после суда среди колышущейся пшеницы на штегеровском поле.
— Что теперь с вами будет? — спросила она.
— Мать говорит, чтоб я шел в батраки. Только это трудно будет, говорит, потому что я слишком худой и маленький, чтобы хорошо работать.
— Но все равно придется?
— Нет. Я ухожу.
— Куда?
— Далеко.
— Когда?
— Сейчас. Один из иезуитов, который молодой, на меня уже посмотрел.
— Но не можешь же ты взять и уйти!
— Могу.
— А если тебя поймают? Ты один, а их много.
— Но у меня две ноги, а у судьи с его мантией и у стражника с алебардой тоже. У каждого из них столько же ног, сколько у меня, и ни одной больше. Все они вместе не бегают быстрее нас.
Тут она почувствовала чудное волнение, и ее горло сжалось, и сердце заколотилось.
— Почему ты говоришь «нас»?
— Потому что ты тоже уходишь.
— С тобой?
— Ну вот же я тебя и жду.
Она чувствует, что нельзя задумываться, иначе ее покинет решимость, иначе она останется здесь, как положено; но он прав, можно просто взять и уйти. Все думают, что нельзя, а на самом деле ничто тебя не держит.
— Беги домой, — говорит он, — возьми хлеба, сколько унесешь.
— Нет!
— Ты со мной не пойдешь?
— Пойду. Только домой не пойду.
— А хлеб?
— Если я увижу отца и маму, и печь, и сестру, то никуда не пойду. Увижу и останусь!
— Но нам нужен хлеб!
Она мотает головой. И сейчас, собирая монеты на рыночной площади чужой деревни, она думает, что не ошиблась; вернись она тогда в родную пекарню, то осталась бы, и скоро ее выдали бы замуж за старшего сына Штегера, который без двух передних зубов. Редко случается в жизни, что можно выбрать один путь, а можно другой. Редко случается, что ты действительно что-то решаешь.
— Мы не сможем без хлеба, — говорит он. — И утра надо дождаться. Ты не знаешь ночного леса. Ты не знаешь, каково это.
— Стылой боишься?
Она понимает, что победила.
— Ничего я не боюсь.
— Ну так идем!
Всю свою жизнь она будет помнить эту ночь, всю жизнь будет помнить хихиканье блуждающих огней, голоса из черноты, будет помнить крики животных и светящееся лицо, возникшее перед ней на мгновение и снова исчезнувшее, так что она не успела понять, правда ли оно было или померещилось. Всю жизнь она будет вспоминать свой ужас, как сердце билось в самом горле, как стучала кровь в ушах и как жалобно бормотал мальчик, заговаривающий то ли собственный страх, то ли лесных существ. Утро застает их трясущимися от холода на краю глинистой прогалины. С деревьев капает роса, от голода подводит животы.