Тьма над Петроградом
Шрифт:
– Видал? – Борис с кряхтением поднял неподъемный мешок и вывалил его на перрон. – Ветчина, говоришь? А я думал – камни…
– Ты… – Физиономия у мужика стала малиновой, он спрыгнул с полки и бросился было к Борису, но спохватился, что мешок с мясом лежит на перроне беспризорный. – Люди добрые! – заорал он, высунувшись из окна по пояс. – Подайте вещи, Христом-Богом прошу!
– Ишь ты, как припекло, так и про Бога вспомнил, – неодобрительно сказала старуха в черном платке.
Мужик взвыл дурным голосом, видя, как какой-то шаромыжник уже примеривается, как бы ухватить мешок половчее, да и дать с ним деру. Борис переглянулся с красноармейцем, они одновременно взяли
– Вот так-то, – удовлетворенно сказал красноармеец, отряхивая руки, – пускай теперича там мешок свой стережет, а нам свободнее будет.
Поезд тронулся и пошел сначала медленно, а потом все быстрее набирая ход. Борис и Мари расположились на верхней полке, съели хлеб и соленые огурцы, припасенные Саенко, и красноармеец, квартировавший внизу, был настолько добр, что дал Мари воды из своего чайника, вспомнив, что она якобы в тягости.
Вагон понемногу затих, даже дите у бабы угомонилось. Сидеть на верхней полке было ужасно неудобно, голова упиралась в потолок, и они легли валетом.
Среди ночи Борис проснулся. В вагоне было жарко, шинель, которой он укрывался, ужасно кололась, все тело невыносимо зудело, казалось, что по нему ползают насекомые. Поезд ехал медленно, постукивая на стыках, пахло конским навозом (не иначе как в Гражданскую возили тут лошадей), гарью от паровоза и портянками, которые красноармеец вывесил на просушку. Сапоги он предусмотрительно положил под голову, чтобы не увели ночью. Было трудно дышать, Борис закашлялся и снял совершенно мокрую рубашку. Воздух вокруг был такой тяжелый, казалось, что на Бориса давит каменная плита. Он попробовал лечь, тогда потолок стал казаться крышкой гроба, которая уже никогда не откроется. Рядом вдруг завозился кто-то и тяжело застонал.
– Что такое, что? – Он передвинулся на полке, так чтобы видеть лицо Мари.
Лицо это его поразило. В вагоне было темно, только серебристая весенняя луна заглядывала в окно. И в ее неявном свете Борис увидел, что Мари мертвенно-бледна, а глаза ее кажутся бездонно черными из-за расширенных зрачков.
Поезд тряхнуло, и снова Мари издала сдавленный не то стон, не то вой раненого и насмерть перепуганного животного. Она резко села, едва не ударившись головой о потолок, и вдруг затряслась, задрожала и бестолково замахала руками. Как будто боролась, но не с кем-то конкретным – человеком или зверем, а с чем-то неотвратимым, безымянным, от чего нет спасения.
– Тише, тише, – Борис схватил ее за руки, – упадешь или голову расшибешь, успокойся!
Но Мари становилось все хуже. Она схватилась за горло, как будто ее душат, и стала царапать его, пытаясь разорвать горло, чтобы впустить туда воздух. Ноги ее дергались в конвульсиях, она дышала хрипло, мучительно, с присвистом. И все пыталась кричать, но не получалось, было такое впечатление, что рот ее забит чем-то и она пытается выплюнуть это, но безуспешно.
Борис испугался не на шутку. Мари явно больна, если увидят пассажиры, привлекут внимание, еще с поезда ссадят. Документы-то у них надежные, но кто знает, как дело обернется. Да и Мари совсем плохо…
Она рванулась, откатилась на край полки, Борис еле успел ее поймать. Она вся была ледяной и мокрой от пота, зубы стучали.
«Лихорадка? – подумал Борис в смятении. – Малярия какая-нибудь? Или эпилепсия? Что делать-то, я же не врач…»
– А-а-а! – сквозь стиснутые зубы Мари прорезался крик.
Снизу заворочались, дите у бабы заплакало, старичок любопытно блеснул пенсне.
– Тихо, тихо! – Борис обнял ее крепко и прижал к голой груди. – Все хорошо,
ты не одна, никто не тронет…Он качал ее, как ребенка, и говорил все, что придет в голову, заговаривал ее боль и страх, как деревенская бабка заговаривает грыжу больному младенцу. Очень не скоро она затихла и обмякла в его руках, очевидно, живое, человеческое тепло сыграло свою роль. Руки затекли, и через некоторое время Борис отважился оторвать от себя ее растрепанную голову и заглянуть Мари в лицо.
Глаза были широко распахнуты, но не было в них прежнего ужаса, вместо этого там плескалась черная привычная тоска.
– Они пришли ночью, – заговорила вдруг Мари горячечным шепотом, – трое солдат-дезертиров, стали стучать в дверь, сказали – обыск. Нас в квартире было четверо – отец болел, уже плохо ходил, мама, я и брат Костик. Мама боялась открывать, тогда они сломали дверь прикладами и вошли. Мама пыталась защитить меня, один толкнул ее, она ударилась об угол стола и умерла на месте. Тогда Костик выстрелил в них из револьвера, мы даже не знали, откуда он его взял. Не попал. Они забили его прикладами тут же, на глазах у отца. А папу выбросили из окна на улицу. Меня зачем-то потащили с собой. А когда их задержал патруль, сказали, что на них совершили нападение, они едва отбились, и вот захватили меня – контру и пособницу старого режима. Патруль им поверил, и меня забрали в Чрезвычайку. Потом наш город заняли белые. Но перед этим вышел приказ уничтожить всех, кто сидел в подвалах ЧК. У них кончились патроны, и нас повесили…
– Что? – Борис вздрогнул. Он решил, что ослышался.
– Да, вышел приказ, что патроны надо беречь для боя, а на нас, контру, нечего их тратить… Нас вывезли за город ночью, на грузовиках…
– Не надо, не вспоминай! – Сердце Бориса сжалось от сочувствия и собственных воспоминаний, как топили их, пленных офицеров, в Новороссийской бухте.
Но Мари не слышала его, слова выталкивались из ее сухого горла, как будто песок осыпался в карьере.
– По дороге грузовик сломался, и все, кто мог, бросились бежать. Нас догоняли и били прикладами, кололи штыками… Все было кончено очень быстро, нас согнали на поляну, там уже валялась груда мертвых тел, помню, они еще жаловались, что веревки кончаются…
Тут она снова тяжело задышала и откинула голову. И в неверном свете луны Борис увидел на нежной женской шее отвратительный багровый рубец.
– Они бросили тела в овраг и присыпали землей… – продолжала Мари, – мне повезло, я была сверху…
– Господи! – Борис снова прижал ее к груди и подумал, что после всего пережитого какие же шрамы остались в ее душе… А может быть, у Мари уже нет души, какая душа столько выдержит? Может быть, ее душа осталась там, в общей могиле, в безымянном овраге? Он и сам оставил частицу своей души на дне Новороссийской бухты вместе с другими, с теми, кто утонул там в девятнадцатом году…
Мари затихла и через некоторое время задышала ровно. Борис укрыл ее своей рубашкой и осторожно пристроился рядом.
Он проснулся, когда за окном светило яркое апрельское солнце и поезд стоял на каком-то полустанке. Мари сидела внизу на месте красноармейца и беседовала со старичком в пенсне о ценах на муку и подсолнечное масло. Спустившись вниз, он заглянул ей в глаза. Там не было ничего – ни холодной злобы, ни привычной насмешливости, ни ночной черной тоски.
Красноармеец принес кипятку, сели пить чай с черными сухарями, которые Саенко сунул в их чемодан вчера. К концу чаепития Борис уверился, что Мари ничегошеньки не помнит из ночного происшествия. Или делает вид, чтобы он понял, что ничего в их отношениях не изменилось.