Только Венеция. Образы Италии XXI
Шрифт:
Церковь ди Сан Джованни Эванджелиста
Легко представить, как взвешивал Совет Десяти все «за» и «против» приёма Лоренцаччо и как потом всё же решил оказать ему поддержку, «на всякий случай». Деятельность Лоренцаччо в изгнании была весьма активна, и вдобавок к политическим интригам он написал «Апологию», трактат в своё оправдание и в защиту тираноубийства, полный рассуждений о Бруте и тому подобного сора, обычно называемого «гуманистическим». Писания Лоренцаччо занудны, как и большинство трактатов флорентийских гуманистов, но среди республиканцев XVIII века его произведение, как раз только в 1723 году и изданное, пользовалось большим почтением. Факты, говорящие о хитроумии, продажности и развратности Лоренцаччо, вступают в какое-то вопиющее противоречие с патетикой «Апологии», и своей двуличностью он уж так всех достал, что венецианцы позволили его зарезать, так как убедились, что практической пользы от Лоренцаччо ноль, а проблем масса. Убийство Лоренцаччо означало конец венецианским попыткам влияния на Флоренцию, но то, что Венеция совершенно безнаказанно могла держать у себя Лоренцаччо, а могла, когда сочла нужным, позволить его убить, свидетельствовало
Что ж, о чём ещё и размышлять, как не о Терраферме, на сухопутном Кампо Сан Поло. После убийства Лоренцаччо все политические разборки двух республик ушли в землю, зато оформилось идеологически художественное противостояние Флоренции и Венеции как двух главных художественных центров Италии. Выразилось оно в противопоставлении двух школ: тосканской, ценящей рисунок прежде всего, и венецианской, ценящей в первую очередь цвет. В то время как для Флоренции самым важным было композиционное построение, то есть рациональность, то для Венеции важнее колорит, то есть интуитивная поэзия. К XVIII веку старые споры о приоритете рисунка или цвета усилились, и они живы и в наше время, потому что противопоставление флорентийского типа картины, storie, венецианской poesie стало притчей во языц?хъ всех искусствоведов, так что до сих пор искусствоведы ещё разбираются, кому больше нравится Венеция, а кому – Флоренция. Я бы это противостояние определил как противостояние двух стихий – может ли быть одна стихия лучше или хуже другой? – или как противостояние мокрого и сухого, и:
«Близился праздник Святого Иакова, чьё имя я ношу, и дня за три-четыре перед ним М. М. подарила мне несколько локтей серебряных кружев; их я должен был надеть накануне. Явившись к ней в красивом одеянии, я сказал, что завтра приду просить у неё денег взаймы: больше мне некуда было податься, а М. М. отложила пятьсот цехинов, когда я продал бриллианты.
В уверенности, что назавтра получу деньги, я провёл весь день за картами и неизменно проигрывал, а ночью проиграл пятьсот цехинов под честное слово. Когда стало светать, отправился я успокоиться на Эрберию, Зеленной рынок. Место, именуемое Эрберией, лежит на набережной Большого Канала, что пересекает весь город, и называется так оттого, что здесь и в самом деле торгуют зеленью, фруктами, цветами.
Те, кто отправляется сюда на прогулку в столь ранний час, уверяют, будто хотят доставить себе невинное удовольствие и поглядеть, как плывут к рынку две или три сотни лодок, полных зелени, всевозможнейших фруктов и цветов, разных в разное время года, – все это везут в столицу жители окрестных островков и продают задёшево крупным торговцам; те с выгодою продают товар торговцам средней руки, а они – мелким, ещё дороже, и уж мелкие разносят его за самую высокую цену по всему городу. Однако ж венецианская молодёжь ходила на Зеленной рынок вовсе не за этим удовольствием: оно было только предлогом.
Ходят туда волокиты и любезницы, что провели ночь в домах для свиданий, на постоялых дворах или в садах, предаваясь утехам застолья либо азарту игры. Характер гульбища этого показывает, что нация может меняться в главных своих чертах.
Венецианцев старых времен, для которых любовные связи были такой же глубокой тайной, как и политика, вытеснили нынче современные венецианцы, отличающиеся именно тем, что не желают ни из чего делать секрета. Когда мужчины приходят сюда в обществе женщины, они хотят пробудить зависть в равных себе и похвастать своими победами. Тот, кто приходит один, старается узнать что-нибудь новенькое либо заставить кого-нибудь ревновать. Женщины идут туда больше показаться, нежели поглядеть на других, и всячески стремятся изобразить, что не испытывают ни капли стыда. Кокетству здесь места нет: все наряды в беспорядке, и кажется, напротив, что в этом месте женщинам непременно надобно показаться с изъянами в убранстве – они как будто хотят, чтобы всякий встречный обратил на это внимание. Мужчины, ведя их под руку, должны всячески выказывать скуку перед давнишней снисходительностью своей дамы и делать вид, будто нимало не придают значения тому, что красотки выставляют напоказ разорванные старые туалеты – знаки мужских побед. У гуляющих здесь должен быть вид людей усталых и всей душой стремящихся в постель, спать.
Погуляв с полчаса, отправляюсь я к себе в дом для свиданий, ожидая, что все ещё в постели. Вынимаю из кармана ключ – но в нём нет нужды. Дверь открыта; больше того, сломан замок».
Эрберия, Erberia – это Риальто времён Казановы. Описание рынка в Histoire de ma vie – одна из чудеснейших картинок венецианского сеттеченто, похоже на сценку Пьетро Лонги, художника, теперь считающегося воплощением венецианского XVIII века, но даже и лучше: у Казановы, в отличие от Лонги, который весь – «милый вздор комедии звенящей» и «дух мелочей, прелестных и воздушных», есть извечное переживание: «кончен пир, умолкли хоры, опорожнены амфоры, опрокинуты корзины, не допиты в кубках вины, на главах венки измяты». Настроение Венеции. Прогулка по Эрберии, галантная зарисовка «весёлой лёгкости бездумного житья», предшествует аресту и заключению, и «сломан замок», завершающее утреннюю идиллию на Риальто, звучит гениально – прямо финал моцартовского «Дон Жуана, или Наказанного развратника» или «Шагов Командора» Блока:
Ты звал меня на ужин. Я пришел. А ты готов?..Овощи, зелень, лодочники, торговцы, грубая ординарная рыночная сутолока – и светские дамы, небрежной помятостью дающие знать о своей доступности, сопровождаемые светскими кавалерами, подчёркнуто к их доступности равнодушными. Картина шикарного пофигизма либертинажа, витающего теперь над Венецией, а также либертинажного бессилья. Риальто, когда-то управлявший миром, стал променадом и не интересуется ничем, кроме сплетен и любовных интриг, очаровательных и вялых. Всё, что занимало Венецию ещё так недавно: империя, политика, власть, – всё стало Риальто безразлично, и республика уже – мы чутко можем уловить её пульс на Риальто – готова отказаться от своей независимости, столь некогда для неё важной, без всякого труда. Венеция уже не живёт, а доживает. В объятия Наполеона она падает, подобно снисходительной красотке утреннего Риальто Казановы – завоевателю остаётся лишь всячески выказывать скуку перед её податливостью, и:
А всё, ничего, больше нет новостей. С рынка постепенно исчезают галантные дамы с их кавалерами-импотентами, их заменяет толпа туристов, но разве это новость? В Дрезденской галерее хранится картина Каналетто, изображающая площадь Риальто с точки зрения Риальтского Горбуна. Теперь с этой же точки зрения площадь и церковь больше всего и фотографируют. Картина Каналетто пропитана духом сеттеченто: Сан Джакометто кажется рокайльным сооруженьицем, и восемнадцативековость ему придаёт то, что на фасаде готическое окно-розу заменили огромные часы, воцарившиеся в самом центре. Часы, вещь, в общем-то, светская, то есть сиюминутная, и они как-то не слишком подходят к обители вечного, коей церковь является, а тем более часы такие, какими украсила республика фасад Сан Джакометто в XVII веке – языческо-солнцеподобные. Сейчас они показывают какое-то своё венецианское время, ни с чем, кроме Венеции, не сообразующееся, и именно благодаря часам современные фотографии и картина Каналетто путаются: сразу даже и не поймёшь, где картина, а где фотография, причём даже стаффаж не помогает. Часы своим временем, остановившемся в XVIII веке, и нас с вами превращают в персонажей времени Казановы. Особое время Венеции могущественно. Оно позволяет городу продолжать казаться шедевром старой живописи – способность, утраченная чуть ли не всеми остальными городами мира, потому что остальные города в лучшем случае могут «казаться литографией старинной, не первоклассной, но вполне пристойной». В конечном счёте особое время Венеции, показываемое часами-солнцем, способными сегодняшнего туриста превратить в героя Каналетто и Histoire de ma vie, и является самым важным и самым ценным ответом на вопрос, который я теперь задам, несколько отступая от классического перевода:
Канале Гранде
Сан Марко
Глава девятая
Сон Гиацинта Курицына
Giallo a Venezia. – Жёлтая «Гроза». – La Serenissima. – Что значит спать по-венециански. – Сестиере Сан Марко. – Понте ди Риальто. – Ultimo sogno. – Вероника Франко. – Леди в чёрном. – Наивенецианнейшая терраса. – Ужас жёлтого платья. – Беседа с Яго о проблеме брака. – Вид с террасы Карпаччо. – Церковь деи Санти Апостоли. – Санта Лючия. – Ловушка Снов
Есть такой фильм – Giallo a Venezia режиссёра Марио Ланди 1979 года. Лучше всего в фильме название, на русский переведённое очень плохо: «Кровь в Венеции». На самом деле перевод: «Желтизна в Венеции», он и по-русски достаточно понятен, хотя в итальянском названии больше смыслов. Джалло, giallo, «жёлтый» – это обозначение особого жанра итальянского кинематографа, триллера-хоррора с невыносимым – как у лучших сыров – запахом садо-мазо. Триллеры-хорроры – порождение англосаксонского духа, так же как и готический роман, но действия чуть ли не всех самых знаменитых английских готических романов разворачивается в Италии, что не случайно: Италия для англосаксов всегда, со времён Шекспира и елизаветинской драмы, была страной не только красоты, но и страсти. Джалло вернули хоррор на родину, и их итальянский дух безусловен. Выражен он просто – в том, что действие их происходит в Италии, но и это не так уж мало. Согласитесь, что маньячить на автомагистралях Лос-Анджелеса – это одно дело, а на каналах Венеции – совсем другое, так что воленс-ноленс всё получается очень стильно. Кроме того, джалло отличает ещё и особая, довольно отвратительная, эстетизация кровавых убийств, нагромождаемых одно на другое: итальянцы до сих пор, если захотят, крутят камерой столь же виртуозно, как крутили кистью в барокко. Фильмы джалло появились в 60-е годы, в 70–80-е джалло бурно расцвёл, а сейчас этот жанр плавно угасает, хотя классик джалло, Дарио Ардженто, ещё полон сил и совсем недавно, в 2009 году, разразился фильмом под названием Giallo, переведённым на русской уж просто как «Джалло». Фильм Ардженто, конечно, совершеннейшая белиберда не без кайфа, и кайф заключается в том, что это как бы исповедь творца жанра. У Ардженто Giallo, «Жёлтый» – это прозвище главного героя, убийцы-маньяка, несчастнейшего существа, сына проститутки-наркоманки, подбросившей его грудным младенцем в монастырь. Бедного найдёныша презирали, унижали и дразнили Жёлтым из-за вызванной врождённым гепатитом C желтизны. С детства Жёлтый возненавидел красоту и теперь мстит ей, кромсая красивых девушек, – и кто ж этот Джалло, как не персонификация жанра, имеющего весьма запутанные отношения с пресловутой красотой Италии, что привязалась к этой стране как консервная банка к хвосту собаки, как духовность привязалась к России, а модность – к Франции.
Мост Риальто
Банка на итальянском хвосте раздражает итальянцев давно, во времена футуризма они особо громко пытались её отвязать – ничего не получилось. Джалло – очередная, опять же неудачная попытка разделаться с красотой, тем самым от неё отделавшись. Результатом стало лишь рождение кинематографического жанра с врождённым гепатитом C. Вот именно такой гепатитный пример – Giallo a Venezia Ланди. Никому не стал бы советовать смотреть этот фильм, долгое повествование о героях, поведение которых полностью соответствует фрейдовскому определению сексуального поведения детей до пяти лет, не обременённых ограничениями и условностями, поэтому и занимающихся экспериментами со всем, что на глаза попадётся. Такое поведение имеет специальное название в психиатрии: полиморфное извращение. Хорош он или плох, но Giallo a Venezia существует. Творение Ланди гораздо более белибердово, чем Ардженто, и менее кайфово – у Ардженто хоть модная мордочка Эдриена Броуди, играющего сразу двоих персонажей, и убийцу, и следователя, мелькает; у Ланди и того нет. Венецианскость Giallo a Venezia заявлена в начале фильма: герой видит сцену своей смерти во сне, и только затем его убивают, – вообще-то Венеция в фильме обозначена очень условно, только как место действия. Часто Ланди упрекают: мол, тема Венеции совсем не раскрыта, но я считаю это скорее достоинством. Достаточно того, что все утопления и расчленения Giallo a Venezia напоминают истории, витающие над Казино дельи Спирити, особенно – историю несчастной Чиветты. В джалло было бы глупо муссировать венецианские красоты, ведь, как правильно заметил Дарио Ардженто, giallo движет ненависть к красоте. В этом и смысл жанра.