Только Венеция. Образы Италии XXI
Шрифт:
Я вообще люблю Венецию в ноябре. В верхней части нашего полушария месяц этот очень противен везде, в Петербурге особенно, да и в Венецию в ноябре ездить никто не советует: темнеет рано, дожди, ветры и aqua alta, «высокая вода», как называется ежегодное венецианское наводнение (опять же связь с Петербургом, теперь прерванная дамбой, – в Венеции тоже дамбу всё строят). Я бы тоже не советовал в первый раз знакомиться с Венецией в этом месяце, можно и огорчиться, но если вы уже с Венецией знакомы и всё ей простили, то в ноябре есть один огромный плюс: народу в городе меньше, чем когда-либо. В декабре тоже немного, но только в первой половине, потом начинаются рождественские каникулы, и затем всю зиму Венецию трясёт карнавал, а с марта начинается весна и high season. Да, конечно, дни в ноябре коротки, но не мне, петербуржцу, на это сетовать, так же как и на дожди. Aqua alta действительно делает Венецию по-настоящему мокрой, так что без высоких резиновых сапог и не выйдешь, причём иногда, когда aqua alta особенно высока, то в некоторых местах и резиновые сапоги не помогают. Aqua alta, подобно Иисусу Христу, заставляет торговцев прикрыть свои лавочки, а также многие кафе, рестораны и музеи – город пустеет. Кажется, что Венеция заколдована феей Фата Морганой, за что-то на неё рассердившейся, зато вода в каналах зелена как ни в какое другое время года, и город зацелован волшебством: настоящий рай для меланхоликов вроде принца Тартальи из «Трёх апельсинов» Гоцци. Всех, кто соберётся в Венецию в ноябре,
Для меня привлекательность ноября в Венеции состоит ещё и в том, что на ноябрь, кроме festa della Madonna della Salute, падает ещё и festa di San Martino, праздник Святого Мартина, называемый также л’эстате ди Сан Мартино, l’estate di San Martino, лето Святого Мартина. Лето Святого Мартина соответствует русскому бабьему лету. Падает оно на несколько дней около 11 ноября – день праздника, – когда после осенних холодов ежегодно проклёвываются тёплые летние деньки, этак дня три-четыре: два месяца разницы между итальянским Мартином и русским бабьим летом – это погодное filioque, нас разделяющее. Бабье лето я обожаю, это мои любимые дни года, и итальянское бабье лето прекрасно до невозможности. Правда, в Италии оно не бабье, а отдано бравому юному римскому офицеру, разделившему свой плащ с нищим (лучшее его изображение – картина Эль Греко из Вашингтонской Национальной галереи), но, хотя в итальянском ноябре нет того грустного надрыва, что делает наш сентябрь таким упоительным, всё ж это чудное время для тартальянцев – мне кажется, что Эль Греко в своём Мартине, таком элегантно-печальном, создал идеальный портрет принца Тартальи, снедаемого любовью к трём апельсинам.
Пунта дель Мар
Последний раз лето Святого Мартина я застал в Венеции в 2012 году. Я приехал прямо накануне праздника, и в Венеции было одуряющее тепло и влажно: aqua alta достигла своего пика. Пьяцца Сан Марко, залитая водой с наглухо забаррикадированными кафе и магазинами, была просто идеальной декорацией для последней сцены оперы «Сказание о невидимом граде Китеже и деве Февронии», но ноябрьская теплынь и ноябрьская пустота делали город каким-то очень добродушным и человечным, прямо-таки даже простецким, чего от Венеции совсем не ждёшь. Всё звучало, как слова чудной песенки, что распевалась венецианцами в день Святого Мартина, когда они ходили по домам, выпрашивая гостинцы, венецианской колядки:
San Martin xe ‘nda in sofita a trovar la so novissa. So novissa no ghe gera, el xe ‘nda col cuo par tera. Viva, viva san Martin. Viva el nostro re del vin! San Martin m’ha manda qua che ghe fassa la carita. Anca lu col ghe n’aveva, carita el ghe ne fasseva. Viva viva san Martin. Viva el nostro re del vin! Fe atension che semo tanti E gavemo fame tuti quanti.. Ste tenti a no darne poco perche se no stemo qua un toco! Святой Мартин забрался на чердак, чтоб найти свою невесту. Нет невесты ни хрена, задом трахнулся об пол. Славься, славься сан Мартин. Славься царь хороших вин! Святой Мартин послал меня сюда подаяния просить. Он, что было, разделил. Так же сделать вам велил. Славься, славься сан Мартин. Славься царь хороших вин! Осторожны будьте с нами, жрать хотим мы как один. Если выкатите мало, мы отсюда не уйдём.Ежели просьба доходила, и выкатывали достаточно, то следовала благодарность:
Del bon anemo e del bon cuor N altro ano tornaremo. Se ghe piase al bon Signor e col nostro sachetin. Вам спасибо за добро, Через год придём ещё. Если Господу угодно, потрясём ещё мешком,а ежели нет, то:
Tanti ciodi gh’e in sta porta, tanti diavoli che ve porta. Tanti ciodi gh’e in sto muro, tanti bruschi ve vegna sul culo. Столько, сколь гвоздей в двери, столько ж вас чертей дери. Сколько гвоздиков в стене, столько в жопу вам свищей.В изъеденном временем и туманом дереве дверей старых переулков каждый гвоздь казался свищом, миновавшим, Божьей милостью, твою задницу, и мост к Санта Мария делла Салуте начинал возводиться.
Часть Дорсодуро с церковью Санта Мария делла Салуте и зданиями, принадлежавшими Догане, Таможне, представляет собой совсем особый район Венеции (Господи! да неужто я наконец в Дорсодуро перебрался по мосту праздника Мадонны Выздоровления, воздвигаемому как раз недалеко от Калле дель Ридотто, где я так надолго застрял?). Треугольник суши, врезанный между водами Канале Гранде и Джудекки, Giudecca, как называется и остров, являющийся отдельным районом Венеции, и широчайший пролив, отделяющий остров от остальных островов города, как бы и конец, и сердцевина Венеции. Вид, открывающийся с мыса, замыкающего Дорсодуро, – это вид на огромную венецианскую площадь, замощённую водой, но со всех сторон окружённую зданиями. Площадь называется Бачино Сан Марко, Bacino San Marco, Залив Святого Марка, и ни в одном городе мира нет ничего похожего. Даже название-то у этой части города особое, неустойчивое и неустоявшееся: Пунта делла Догана, Punta della Dogana, или Пунта делла Салуте, Punta della Salute, или Пунта дель Мар, Punta da Mar. Punta по-итальянски вроде как «наконечник», острие стрелы, не путать с punto, «точкой», «пунктом», и когда стоишь на мысе, в ощущениях твоих происходит какое-то неожиданное обострение – дело даже не в виде, а в каком-то поразительном смешении замкнутости и открытости, что накатывает на тебя.
Пунта дель Мар, Острие Моря, ночь и темь, фонари светят бледно и скупо, плеск воды, подчёркивающий тишину, да скрипит вверху Случай, Occasio, – так зовут статую Фортуны, корпулентную даму, на одной ноге балансирующую в чём мать родила на золотом шаре, покоящемся на плечах двух гимнастов. У Фортуны странная причёска: сзади всё сбрито, но спереди у неё длинный ирокезский чуб, стоймя стоящий от бриолина. Нет никого, только совсем голый белоснежный мальчик и около него страж, взрослый парень из плоти и плотно упакованный в защитную форму: штаны, заправленные в высоко зашнурованные ботинки, берет, автомат. Голый мальчик одну руку
вытянул вперёд, зажав в ней лапу растопыренной в воздухе белоснежной же лягушки, другую спокойно опустил вдоль тела – перед мальчиком расстилается темнота воды, ограниченная блещущими огоньками. Вдруг задаёшься вопросом: что же это, реальная жизнь? Или просто фантазия? Впечатления от окружающего на меня навалились, как скользящая лавина, и придавили, мне от них не убежать, подними глаза к небесам, и увидишь – я просто бедный недоносок, я так нуждаюсь в сочувствии, потому что как был, так и сплыл, легко приходит, легко уходит, выше, ниже, вправо, влево, нет разницы, куда подует ветер, всё равно надо вертеться, а куда, в какую сторону – мне всё равно, всё равно, всё равно. Только что убили человека, а я не знаю даже, я или не я это сделал, а может быть, это я сам к своему виску и приставил дуло, щёлкнул курок, и всё – он уже мёртв, а жизнь моя лишь только началась. Теперь меня нет, меня унесло, я выброшен весь, без остатка, о мама, я твоих слёз совсем не хотел: если я завтра сюда не вернусь, то не вернусь никогда, пусть всё тащится так, как будто здесь, в этом мире, меня и не было. Ведь поздно уже, время моё истекло, хребет дрожит и тело ломит – что ж, пока, пока – всем пока, я в путь собрался, к вам, живым, повернулся спиной и посмотрел в глаза – кому? Правде? Но умирать-то я не хочу, мама, уж лучше бы ты меня и не рожала – проскользнул вдруг силуэтом юркий крошка, Скарамучча, Скарамучча, Скарамуш – танцевать своё фанданго; не фанданго, фурланетту, грома с молнией боюсь, Галилео, Галилео, Галилео, фигаро.Magnifico.
Многие уже догадались, что весь этот бред – переживание и пережёвывание слов «Богемной рапсодии» группы Queen (никоим образом не «Богемской»), кой-кем считающейся лучшим музыкальным творением конца прошлого века. На Острие Моря, под золотым шаром Фортуны пословица, повторяющаяся в песне:
Easy come, easy go Легко пришло, легко ушлокак нельзя более кстати. О чём ещё и размышлять, как не об изменчивости и преходящести судьбы на Пунта делла Догана, столь похожем на finis mundi, «конец мира». Вот и Судьба, Фортуна, этакая «девочка на шаре», очень, правда, возмужавшая, вверху неловко задрала ногу на башенке Доганы. Здание Доганы, Dogana, Таможни, выстроено Джузеппе Бенони где-то около 1680 года; оно – образец индустриальной барочной архитектуры, без претензий, потому что Бенони был скорее инженером, чем архитектором. Архитектурная простота Доганы и наверченность Санта Мария делла Салуте сопоставлены просто замечательно, и Бернардо Фалькони, творец скульптурной группы, увенчавшей Догану и состоящей из двух атлантов, золотого шара и голой акробатки, учёл намеренный контраст, создав шедевр. Фалькони вообще-то был поставщиком высококачественной скульптурной продукции на фасады барочных церквей, очень схожей с той, что в изобилии обременяет и Салуте, но для крыши Доганы он родил нечто особое, экстравагантное – его Фортуна похожа на фигуры Пикассо периода неоклассики, случившегося с ним после Первой мировой; вот почему я и говорю – «возмужавшей». Фортуна вдобавок ко всему ещё и вертится, потому что она – флюгер. Пунта делла Догана очень ветреное место, и вертеться Фортуне приходится постоянно, издавая при этом лёгкое поскрипывание. Ирокезский чуб её – примета Случая и Удачи, ибо схватить их только за чуб и можно, и венецианцы поставили её напротив Ридотто с какой-то прямо-таки гениальной точностью. Фортуна стала символом Венеции, символом скользящей венецианской неуловимости как раз тогда, когда успех стал изменять республике, и в воздухе разлилось предчувствие конца, определившее венецианское сеттеченто. Mal’aria, «дурной воздух», а также «воздух зла» и сделало Венецию столь отчаянно манящей для Петербурга Серебряного века, переживавшего венецианское прошлое как своё настоящее: «Люблю сие, незримо Во всем разлитое, таинственное Зло» – Тютчев это про Рим написал, но к Венеции XVIII века эти строчки также очень подходят.
Easy come, easy go – чудесно звучит. Так называется картина Яна Стена, абсолютный шедевр голландской живописи того рода, что довольно глупо зовётся «малыми голландцами». Картина известна в двух вариантах: один в Музеум Бойманс ван Бёнинген в Роттердаме, второй – в частной английской коллекции. Полное название картины: Easy come, easy go; The Artist Eating Oysters In An Interior, «Легко пришло, легко ушло; Художник поедает устриц в интерьере», и изображает она самого Яна Стена, единолично восседающего за столом. Ему прислуживают старуха, красавица и хорошенький мальчик, а вокруг – роскошь: резная мебель, тяжеленные восточные ковры, драгоценная посуда, устрицы и белое вино, а также камин, скульптурно изукрашенный, с надкаминной картиной в сияющей раме с морским пейзажем и со скульптурой Фортуны, голой, с неуклюжей старательностью удерживающей равновесие на небольшом шарике. Фортуна Яна Стена – родная сестра Фортуны Бернардо Фалькони, да и вообще по духу картина Стена – венецианская. Венеция и Нидерланды всегда чувствовали влечение друг к другу, хотя история и Фортуна их развели. Венеции из-за турецкой угрозы ничего не оставалось делать, как связаться с католическими мракобесами, Ватиканом и Испанией, для которых нидерландские протестанты были врагом номер один, так что политически Нидерланды и Венеция оказались в противоборствующих лагерях; но сердцу не прикажешь. Нидерландцев – как фламандцев, так и голландцев – «венецьянские прохлады» тянули к себе, как мух разрезанный арбуз, а венецианцы всегда испытывали острейший интерес к столь вроде как на них непохожему северному гению. Венецианские художники обожали и ван Эйка, и Босха, и Рембрандта. Стен со своей любовью к повествовательности и анекдоту чуть ли не прейскурантной, доходящей до сухости, вроде как во всём венецианцам противоположен; ан нет, Стен отнюдь не художник анекдота, а выдающийся живописец с замахом куда большим, чем просто внятный и умелый рассказ. Один из тому примеров – «Легко пришло, легко ушло; Художник поедает устриц в интерьере»; картина-то не об утреннем завтраке говорит, а о взаимоотношениях творца со всем остальным, что творцом не является, то есть – с окружающим миром. Творец уселся среди баб, роскоши и мальчиков с лицом издевательски умным, какие у голландских интеллектуалов бывают, я такие лица знаю, и, давясь иронией и устрицами, говорит нам ровно то же, что в «Богемной рапсодии» Фредди Меркьюри нам вбивает в голову про богему:
I’m just a poor boy and nobody loves me. (He’s just a poor boy from a poor family. Spare him his life from this monstrosity!) Easy come, easy go, will you let me go, (Bismillah! No we will not let you go.) Let him go! (Bismillah! We will not let you go.) Я лишь бедный парень, и никто не любит меня. (Он просто бедный парень из бедной семьи. Дай ему в жизни его бежать от этого уродства!) Легко пришло, легко уйдёт, отпустите меня, (Басмала! Нет, мы не дадим тебе уйти.) Да отпустите его! (Басмала! Не отпустим мы тебя.) —то есть нечто весьма трагическое. Одна из лучших книг о голландском искусстве XVII века – это The Embarrassment of Riches: An interpretation of Dutch culture in the Golden Age, «Конфуз богатства: интерпретация голландской культуры Золотого века» Симона Шамы. О поведении художника в ситуации «конфуза богатства», как я на свой страх и риск не слишком точно перевожу The Embarrassment of Riches, картина Стена и говорит, тонко и умно, что нынче несколько смешно. Хёрсту и иже с ним поучиться бы остроумию у Яна Стена.