Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Том 1. Произведения 1829-1841 годов
Шрифт:

Мевий. Цель… да жизнь – вот и цель, мне это ясно; ты ищешь какой-то другой цели, вне человека, вне природы. По какому праву?

Лициний. Оно законно. Я выстрадал себе это право, оно запечатлено морщинами на моем челе. Ты легко удовлетворяешься, мой друг, но такое примирение не для всех: у иных в груди зарождается демон, которого не убаюкаешь эпикурейскою песнью. Жизнь – цель жизни! Да что мне в ней? Я принимаю только те дары, которых требую. Жизни я не просил… Я вдруг проснулся из небытия; кто разбудил меня – не знаю, но моей воли не было. Мне втеснено тяжкое бремя жизни – этой странной борьбы, не имеющей конца, борьбы беспрерывной, утомительной. В груди лежит сознание моей нравственной свободы, моей бесконечности, а я со всех сторон ограничен, унижен телом. Я иногда возвращаюсь к религиозным вымыслам и верю, что людей создал возмутившийся дерзкий Титан. Он затеял беззаконное смешение вещества и ума, а мы страдаем, искупая нелепость, невозможность такого смешения. Именно нелепость – она очевидна: вложить дух, разум в безволосую обезьяну и оставить

ее обезьяной, чтоб вся жизнь была страдание от двух противоположных влечений – одного, не имеющего силы поднять на небо, другого, не имеющего силы стянуть на землю. Это аристофановская ирония!

Мевий. Одно слово. Зачем ты так делишь дух от тела, и точно ли они непримиримые враги, и мешает ли тело духу, не оно ли чрево, из которого дух развился?

Лициний. Как не мешает? Да кто же меня приковал ко времени и пространству, к этим двум цепям, ежеминутно бряцающим на моих руках и ногах? Мой дух хотел бы обнять всю вселенную, разлиться по ней беспредельным и вольным, а он сидит в этих костях, в этой оболочке мяса. Я колодник, которого пересылают куда-то, не сказавши ему за что; время влачит скованного с свирепой быстротой и само, кажется, не ведает куда, не внемлет слезам, стенанью, не дает остановиться; кто на дороге упал, того труп хищным птицам, – и мимо. Дух, оскорбленный, униженный, борется, но телу дана сила грубая и дикая, которую не сломишь. Дух понимает свою свободу от временного, да время не понимает ее. Оно идет безответно, тупо, однообразно. Могу ли я продолжить миг восторга? Могу ли сжать миг горести? – Нет. У кого во власти клепсидра? У случая, у судьбы. Судьба – слово без смысла. И чтоб эта жизнь была цель… Коли она цель, за ней – ничего, понимаешь ли – ничего! Я сделаюсь прошедшее, жизнь промчится по моим костям, раздавит их, и я не почувствую боли. Лучшее – царство Плутона, чтоб я исчез, как звук лиры в бесконечном пространстве; если я не вечен, Мевий, так и мир умрет когда-нибудь, одряхлевши, истощив свои силы и не оставив следа, и будет – ничего. Памяти не оставит по себе, потому что некому будет помнить.

Мевий. В этом можешь быть обеспечен; для вселенной нет смерти. Космос есть, – ты понимаешь ли, что в этом слове заключена вечность? Это значит: мир был и будет, потому что он есть. Он живет, обновляясь поколениями.

Лициний. Да, он, как Хронос, пожирает своих детей, бросая обглоданные кости, чтоб мы могли угадать свою судьбу. Когда я был в Египте, я посетил Фивы, этот стовратый город Гомера. Дворцы, столбы, аллеи сфинксов, грифы стоят, на скалах сидят страшные Мемноны; обелиски, испещренные целыми речами гиероглифов, стерегут ворота, в которые никто не входит, и говорят что-то каменной речью, которую никто не слушает и никто не понимает теперь. Тишина страшная – ни одного человека, и пустые здания, формы бессмысленные, оттого что содержание выдохлось; черепы чего-то умершего! Куда ушел народ, толпившийся тут, работавший? Ушел – да куда? Где этот Пантеон или та Cloaca maxima [160] , куда стекает прошедшее – люди, царства, звери, мысли, деяния? Хронос с ненасытной жадностью беспрестанно ест, но у него нет внутренностей, все, что он проглотит, исчезает, и оттого он не сыт и беспрестанно гложет.

160

Большая клоака (лат.). – Ред.

Мевий. Ты после спросишь, зачем сегодня волна нанесла кучу песку на берег, а завтра смывает его, и как его отыскать в море. Все существующее существует во времени, в этом надо убедиться однажды навсегда. Одна жизнь вечна. Когда ты бродил по Фивам, зачем не взглянул вверх, ты увидел бы прекрасного пестрого орикса; зачем ты не видал ни одного из красивых цветов, качавших яркими и благоухающими венчиками из-за трещин колонн и упавших капителей, между которыми ползла, извиваясь и блестя чешуей, змея? Где тут запах смерти, пустоты: жизнь человеческая перешла, жизнь природы, разлитая повсюду, осталась. Царства, дела рук человеческих, – падут; жизнь вечно юная цветет на их развалинах. Что за дело, куда ушли египтяне, чего жалеть их? Разве они в продолжение своей жизни не наслаждались по-своему, не имели минут блаженства и сильных ощущений, разве они не любили, не трепетали от радости, разве жизнь не подносила свой кубок наслаждений и к их устам?

Лициний. А несчастные, задавленные обломками, присутствовавшие при гибели родины, – тем много ли отпущено было наслаждений?

Мевий. Их участь была горька, но тут ненавистная тебе смерть явилась благодетельным гением, успокоила их в могиле, заменивши новыми поколениями, так, как заменяет траву скошенную на лугу. Ты слишком много придаешь важности человеку, это нравится гордости: он не больше, как лист на дереве, как песчинка в горе.

Лициний. Счастлив ты, удовлетворяющийся такими объяснениями. Нет, я считаю жизнь каждого человека важнее всей природы. Человек – носитель бессмертного духа, к которому природа только рвется. Каждая слеза, каждое страдание человека отзывается в моем сердце. Бесчувственно жертвовать какому-то отвлеченному понятию о жизни людьми, не жалея их. Варвары, приносящие на жертву людей, закалывают их, по крайней мере, своим богам… Я с некоторого времени боюсь произносить это слово, оно утратило великий смысл свой в наших устах. Для нас боги – какой-то сон, облекающий в образы идеи и мысли. А что прежде была религия? Зачем я не могу детски

веровать, зачем я родился в развратный век, верующий в одно сомнение? Что мне дали философы? Ни одного полного решения, ни одной достоверности. Они лишили только покоя мою душу, приведя ее в вечное колебание. Фетишизм давал больше положительного, нежели разъедающий дух наших учителей. Подкопавшись под пьедесталы богов, свергнув, осмеяв их, что они поставили на эти пьедесталы? Скептический взгляд и удостоверение, что мы ничего не знаем? Нет, еще кое-что: стоическую нравственность и ясный взгляд.

Мевий. Ты всегда вдаешься в крайности и требуешь несправедливого. Что они поставили на пьедесталы, с которых сняли олимпийцев? – помилуй, они поставили Нус, великий закон, великую энергию всего развития, они поставили живую душу мира; многие – хотя и не понимаю для чего – доказывали бытие богов. Лициний. И в том числе наш Цицерон. И, нечего сказать, хорошо написал он в их пользу, не хуже, как за Архия-поэта. И я, так же как ты, не могу понять, для чего они доказывали; для изощрения в диалектике, вероятно. Доказывать можно только то, в чем можно сомневаться. Неужели голос мощный, звучащий в груди, не говорит громче всех философов? Что вышло из философских доказательств? Холодный, бесчувственный деизм; с их богами мы чужие, нет связи между нами; один Платон из всех провидел, как мало удовлетворяет такое признание богов. Я чувствую, что человек должен быть связан с божеством, в нем успокоиться, любовью возноситься к нему. Как? – не знаю, не понимаю как, оттого-то я и страдаю; я ищу, жажду, и – все камень, все слова, все мертвое, до чего ни коснусь. У одного Платона и его учеников есть что-то, намек, приводящий в трепет всю душу. Думал ли ты когда-нибудь, что значит Логос? Тайна, тайна, и мы умрем, не разгадая ее. Пусть явится, кто б он ни был, и откроет мне эту тайну – я обниму его ноги, облобызаю прах его сандалий. Предчувствие мое меня мучит, знать, что не знаешь, – ужасно. Логос, Логос-профорикос, в этом слове для меня заключено все – идея, событие, гиероглиф, связь мира и бога – и не могу понять. (Молчит).

Послушай, Мевий, что-то великое совершается. Этим путем мир дальше идти не может: он своими когтями разорвал свою грудь и пожирает свои внутренности; на такой пище долго не проживешь. Бродят вопросы, никогда не являвшиеся прежде. Если бы можно было приподнять завесу – хоть для того, чтоб взглянуть и умереть! (Задумывается и молчит).

Мевий. Мечтатель, милый мечтатель, люблю слушать его речь; она имеет какую-то магическую силу, как музыка, как лунный свет.

(Лициний садится на холме и не принимает, повидимому, никакого участия в разговоре Мевия с подошедшим патрицием).

Патриций. Я сейчас от Пизона.

Мевий. Много было?

Патриций. Да? все наши.

Мевий. Эпихарис была Патриций. Была и говорила, как вдохновенная богами пифия. Великая женщина! Имя ее пойдет до позднейшего потомства, окруженное лучами славы. Странно, женскую руку избрали боги участвовать в великом деле, для которого так долго не находилось достаточно крепких рук мужчины.

Мевий. Что нового о цезаре?

Патриций. Каждое дыхание Нерона – злодейство. На днях рабы убили какого-то сенатора. Отцы присудили всех рабов его, живших у него в доме и вне дома, казнить. Ты знаешь, на это есть прямой закон. Нерон, когда ему подали дело, сказал: «Безумно несколько сот человек казнить, в то время как подозрение падает на двух-трех из окружавших». – «Император, – вскричало несколько голосов, – закон требует их казни». – «А я, – возразил Нерон, – требую казни этого закона, потому что он бессмыслен». Видишь ли, как он пренебрегает законом и как льстит подлым рабам. И сенат поддался, но роптал больше, нежели когда-либо.

Мевий. Он беспрестанно ищет случая унизить патриция и отцов. Давеча я встретил недалеко от вновь строящегося дворца похороны. Чьи, ты думаешь? Тигр околел у него в зверинце, он велел его хоронить, как сенатора, завернувши в латиклаву [161] . Плебеи толпами шли за трупом гадкой кошки с рукоплесканиями и хохотом; тут какой-то ободранный разбойник взлез на камень и кричал: «Божественный цезарь, доверши благое дело; ты посадил тигра в сенат, посади же отцов в зверинец». Толпа с восторгом слушала эти нечестивые речи.

161

Исторический факт.

Патриций. Подлое отродье подлых корней. Плебей никогда не был римлянином, – это ложные дети Италии. Мевий, сегодня приходи непременно к Латерину, у него совещание; все поняли, что пора приступить к делу, еще несколько дней – и заговор непременно будет открыт. От быстроты зависит успех. Мы утром для того сходились, но было как-то смутно и бестолково. Латерин поссорился с Пизоном. Ты знаешь его – воплощенный Брут, а Пизон туда же метит в цезари. Лукан, который в Нероне ненавидит соперника-поэта больше, нежели тирана, хотел выпить чашу вина за здоровье нового цезаря, Латерин и Эпихарис чуть не растерзали его. Пизон надулся; тут, как на смех, Сульпиций-Аспер стал требовать в раздачу тем преторианским когортам, которые пристанут к нам, каких-то полей близ Рима. Пизон испугался за земли, находящиеся века во владении Калпурниев без всяких прав, надулся вдвое и уехал к себе на дачу, а Лукан на него сочинил уморительное двустишие, – однако у Латерина будут все.

Поделиться с друзьями: