Том 1. В краю непуганых птиц. За волшебным колобком
Шрифт:
Я познакомился с этим врачом. Мы разговорились. Я заступался за разум человеческий, я говорил, что в подчинении его божественному разуму часто таится обычный, не для всех обязательный, страх перед физической смертью.
– Как вы могли поверить? – сказал я наконец.
– Это было чудо, – ответил врач.
Мы помолчали.
– Когда-то и я верил в чудеса, как Авраам, ждал к себе в хижину добрых ангелов. И не дождался… Для меня мир стал голым, без чудес. И много всяких обманов – много всего… Теперь при одном слове «чудо» мне рисуется пребывание Ионы во чреве китовом три дня под действием желудочного сока.
– Неужели и в это верите? – спросил я врача.
– Верю.
– А
– Чудо. Для бога все возможно.
Я, конечно, не стал возражать. Я понял, что у доктора слова имеют двойное значение: медицинское и другое, отвечающее такому чувству, которого у меня, быть может, и вовсе нет.
Доктор стал мне рассказывать раздраженно, как ему пришлось девять лет бороться с духовенством за истинную православную церковь при смехе интеллигенции. Теперь он бросил все. Убедился, что только в староверчестве сохранилось то, чего он ищет. Австрийское согласие старообрядчества в особенности близко к его идеалам. В эту «веру» врачу мешает перейти лишь вопрос о благодати. В глубине истории этого согласия есть какое-то лицо, взявшее на себя будто бы самочинно таинство священства в Белой Кринице в Австрии. Что-то вроде этого… Тут и прерывается благодатная связь австрийского согласия со вселенскою церковью.
Мне, наблюдателю, доктор очень рекомендовал познакомиться с епископом австрийского согласия, дал к нему письмо.
Этой беседой с доктором и начались мои дорожные впечатления из области видимой церкви.
С письмом доктора я пошел к архиерею, но в адресе была какая-то ошибка. Я долго блуждал по улицам и наконец обратился к старику в черном длинном кафтане, конечно, староверу. С большим почтением отнесся ко мне старик и повел сам к архиерею.
– Как у вас, – спросил я его, – после закона о свободе совести?
– Слава тебе господи, – ответил старик. – Звон, везде звон, по всему Заволжью звон. Везде церкви новые строят, старые поправляют, везде колокола, везде звон.
Сияет старичок. И вспомнили мы с ним те суровые времена, когда старообрядцы даже в чугунные доски опасались сильно звонить. Теперь эти времена прошли.
– Слава тебе господи, – перекрестился старик двумя пальцами. – Слава тебе господи, государь слабость даровал, теперь везде, по всем церквам звон.
Так болтая, дошли мы до архиерейского дома.
– Вот тут живет владыка, – указал мне старик. Я вошел во двор, поднялся по деревянной лестнице вверх и вдруг увидел перед собой множество больших и малых колоколов, а между ними совершенно такого же старика, как мой провожатый, с веревкой в руке ко всем колоколам.
– Звон, звон, – в ужасе прошептал я, представляя себе, что все эти колокола зазвонят тут, на деревянной лестнице, в деревянном доме.
Я принял старика за архиерея. Это ничуть не удивительно. У старообрядцев нет школ, семинарий, академий; мне говорили даже, что теперешний епископ был простым солдатом. Мне не показалось странным, что епископ, радуясь дарованной свободе, увлекается звоном в колокола.
– Ради бога, владыка, – сказал я, – подождите звонить, у меня к вам письмо от доктора N.
Старик оставил веревку, взял письмо и повел меня вниз по лестнице. Он – не архиерей, изумляется мне, оглядывая с головы до ног.
«Какие же эти архиереи?» – с волнением думаю я, входя в переднюю. Никогда в жизни мне не приходилось разговаривать с архиереем. Имел я понятие о них лишь по рассказам Лескова и представлял их почему-то всегда с длинными вкусными рыбами. Но еще более загадочным казался мне архиерей из народа. Мне думалось, что с таким архиереем еще больше нужно хитрить, чем с обыкновенным, что между мною, человеком, стоящим вне каст, и им, жрецом,
начнется сейчас же чрезвычайно неудобное изучение друг друга.Вхожу. Маленький, черненький монашек с нервным, интеллигентным лицом сидит за круглым столом, читает книгу. Какую? – пробегаю я глазами по странице. «Юлиан Отступник» Мережковского, узнаю я.
Один взгляд на буквы – и нам не нужно изучать друг друга. Какая-то особая светская благодать соединяет нас. Два-три слова о романе, и мы знакомы. Два совершенно разных мира соприкасаются где-то в одной точке. Мы интересны друг другу.
Церковь не должна идти в наемники к государству – вот содержание нашего долгого разговора. Но как это возможно? Хотя и есть теперь закон о свободной организации общин, но что же дальше? Вот уже потребовались правительству метрические записи. Не есть ли это уже первый шаг вмешательства государства в дело новой Церкви? Потом материальные средства, получаемые от патронов-купцов; поклоны и заискивания этих купцов перед министрами. Разве это все не роковые шаги? Разве вообще возможна теперь, после стольких веков опыта, видимая церковь? Архиерей, как верующий в свое дело человек, надеется. Но для меня, стороннего человека, так ясна невозможность полного разграничения земной церкви и земного государства.
В душе старообрядцев, я знаю, есть два таинственных круга. Один круг государственный, другой – религиозный. Эти круги где-то пересекаются, и на месте их пересечения сидит, глядит зверь-антихрист. Если это так, – а это так, – то как же возможно старообрядцу верить в старинно-православную церковь на земле?
Когда я пришел к архиерею, он собирался ехать по епархии в далекий Уренский край. Там после закона о свободе народ еще не видал своего архиерея. «Вот посмотреть бы», – подумал я и уговорился с епископом встретиться и еще поговорить в Урене.
Через много дней, когда я приехал в Урень, я спросил про архиерея. Его там ждали. В этом большом лесном селе я первый раз столкнулся с староверской народной массой. Помню, рано утром меня разбудил шум. Я посмотрел в окно узнать, что это значит, и залюбовался видом шумного уренского базара при восходящем солнце: позолоченные гривы лошадей, шляпы раскольников, похожие на опрокинутые цветочные горшки, очки начетчиков-философов, малютка-богиня на высоком возу сена – все было красиво.
И слышу – под окном кто-то рассказывает, как он ходил к Серафиму: чайку попил, разогрелся, простудился, обещался и пошел. Такой спокойный, спокойный разговор. В этом лесном краю на меня пахнуло родными черноземными полями, где нет этого здешнего беспокойного духа староверов.
Вдруг кто-то перебил говорившего:
– По Христу, сыну божию, – сказал он, – нет теперь ни провалов, ни пророков, ни мощей. Шляетесь к Серафиму, а Священное писание не читаете. Серафим не спасет, если сам себя не спасешь; господь в сердце.
– Верно! – отозвался кто-то на возу.
– Верно! – сказали у кулей овса.
Поднялся спор. В Урене что ни двор, то новая вера, тут есть всякие секты раскола. И вот зашумели у моего окна разные согласия.
– В этой вере, – кричат, – благодати нету.
– Благодати, – отвечают, – теперь ни в какой вере нету.
– Она в лес ушла, – смеется один.
– На ветках висит, – дразнит другой.
Забыты воза с сеном, кули с овсом, забыты деревянные изделия. Спорят о вере, о благодати.
Шум, крик.
«У нас не бывает так, – думаю я. – У нас мужик неотделим от кулей и возов». И ясно мелькнуло: да ведь это все от «благодати». Оборвалась связь с церковью, и тем затронут какой-то самый главный, самый глубокий нерв; оттого здесь, наверно, все не так: любовь, семья, общественность.