Треугольник
Шрифт:
Потом он вышел на улицу, к людям, и немного успокоился. Так бывало в детстве — он успокаивался и засыпал, зная, что будет утро. А утро — это ясность, это жизнь…
Два месяца прожил Мисак в чужом городе. Его желание обосноваться вдали от дома, в каком-либо северном городе постепенно слабело. И все это — новый город, который был, новая работа, которая могла быть, — все стало казаться ему бессмысленным.
Наступила зима. Мисак как-то весь съежился, и то, с чем раньше он не мог примириться, сейчас вызывало у него лишь горькую улыбку.
И он вспомнил свою семью. Вспомнил Ермон… И, странное дело, сердце не заныло от этого воспоминания.
Потом он вспомнил Карена — сына Петроса. И удивительное чувство охватило Мисака. Ему захотелось увидеть Карена, рассказать ему о своих раздумьях — много было у него мыслей, но слов, которые могли бы выразить их, Мисак не знал. Он знал только, что, если снова попытается поделиться с кем-либо своими тяжелыми раздумьями, его слова прозвучат наивно и смешно. И его не поймут…
Почему это люди не хотят понять друг друга?
Почему не понимают друг друга даже члены одной семьи?
Снег поскрипывал под ногами. А Мисак все думал… Как рождается вина? Где та точка, которая, получив некий толчок, расплывается, мутнеет и вступает в дикую круговую пляску?..
И Мисаку вдруг стало страшно — захотелось ему понять, где та точка, с которой началась его, Мисакова, беда, совершенное им убийство — эта великая вина перед всеми и перед самим собой… И Мисак подумал о том, что все беды мира имеют какую-то связь между собой.
«Люди беспомощны», — подумал Мисак. И пожалел всех, всех — и Гака, и Петроса, и Ермон, и Индзака… и больше всех самого себя.
Мисак вдруг остановился и сам себе сказал: «Мама!..» Губы его не шевельнулись, но слово, которое он произнес, было похоже на вопль.
И Мисак почувствовал, как он беспомощен.
Воздух потрескивал от мороза. Изо рта у людей шел пар. И люди двигались. Что-то смешное было в них.
День был ясный. И очертания людей виделись особенно ясно, четко, как в детских книжках, которые Мисак видел давно, очень давно.
И словно заново началась жизнь — Мисак увидел свое детство, и детство своего отца, и детство деда, и их предков. Потом все они стали отцами, а он — маленьким ребенком, но ребенком с седыми волосами, старчески съежившимся, растерянным, усталым сердцем.
Возле пивной будки стояли люди. Один из тех, кто был в начале очереди, выпил пиво, обтер губы, обернулся, и… Мисак увидел Аво.
Мисак обомлел, с места не смог сдвинуться. Аво шел прямо на него. Потом он поднял голову и увидел отца.
Вырос Аво, усы отпустил. У него было мужественное скуластое лицо. Мисак вспомнил — такие же скулы были у его деда.
Аво все расспрашивал, расспрашивал отца — лишь бы отец не задавал ему вопросов. Но Мисак ни о чем и не спрашивал, просто рад был тому, что не будет уж так одинок в своем одиночестве.
— Как ты разыскал меня,
отец? — спросил Аво. — Наверное, через Гастрольбюро?Мисак в ответ покачивал головой, и взгляд его был чистым, спокойным. Он видел убежденность Аво в том, что отец ради сына проделал такой долгий путь, и стыдно было ему, что на самом деле это не так, что здесь он ради себя…
И снова затосковало сердце Мисака.
Долго шагали они по снегу. Сын смотрел на ноги отца, отец — на ноги сына.
— Пойдем к нам… — сказал Аво, но, заметив в глазах отца колебание, сразу же согласился с ним: — Правда, комнаты у нас пока нет… Живем у свояченицы. Но скоро получим.
Потом Аво сказал:
— Зря ты приехал, отец. Не вернусь я домой. Поздно…
Мисак не хотел говорить об этом. Он был один на один со своим горем, а сын казался ему таким счастливым.
— А я вернусь, — пробормотал Мисак.
— Ну, конечно, — улыбнулся Аво, — что же еще ты должен делать…
И Аво почувствовал облегчение при мысли, что все разрешилось так легко.
— Кем ты сейчас работаешь? Опять униформистом? — после долгого молчания спросил Мисак.
— Нет, что ты!.. У меня собственный номер! — оживился Аво. А Мисаку показалось, что оживление это наигранное.
Аво вытащил из кармана вчетверо сложенную афишу, раскрыл ее, отошел от отца, вытянул ее в руках, как матадор… На фоне снега афиша казалась еще более яркой.
«2-Авогадро-2» — было написано на ней.
И Мисак подумал о том, что он сам создал эту афишу еще в те дни, когда выбирал своему сыну имя, и мысль эта была для него как открытие.
Это был небольшой летний клуб — плохо отапливаемая деревянная постройка барачного типа.
Возле сцены сидел небольшой духовой оркестр, игравший невпопад, сбивчиво.
В зале было мало народу, и Мисак уселся в первом ряду. Зрители были в пальто, и Мисак испытывал чувство неловкости, когда на сцене появились полуголые артисты. Как только они заканчивали номер, парень, стоявший в углу, накидывал им на плечи пальто.
Наконец появились Авогадро и его жена. На полуобнаженном теле Аво была одежда, украшенная цветным стеклярусом, и он весь сверкал, переливался. Жена его была худощава и мускулиста, как мужчина. Лет ей было сорок пять.
Аво установил у себя на лбу стул. Жена ловко вскочила ему на плечи, села на стул, Аво стал ходить по сцене. Голова его вошла в плечи, жилы вздулись, напряглись…
Мисак возвращался домой.
Какой увидит он дверь своего дома — опять накрест заколоченной? Неужели за эти два месяца опять разбрелась его семья?
Эта мысль подгоняла Мисака… Снова собрать их всех, снова лелеять их, заботиться о них — иного выхода не было. Поставить всех на ноги, чтобы жили они, чтобы было у них потомство…
На вокзале играла музыка. Встречали какую-то делегацию. С трудом выбравшись из толпы, Мисак направился домой. На улице, в киоске, купил туфли для Билика, брючки для Самвела и еще много всякой всячины.
Мисак дошел до площади, вымощенной булыжником, огляделся. Защемило сердце. Много мыслей пронеслось в голове.