Три грустных тигра
Шрифт:
Можно пару слов о грудях? Я видел в зеркале их отражение в профиль. В вечер нашего знакомства они были большие, рвущиеся перепрыгнуть барьер целомудрия и декольте, юные, а сейчас выглядели вялыми, длинными и заканчивались темно-лиловыми большими сосками: они мне не нравились. Груди Ливии, я и их успел заметить, тоже изменились не в лучшую сторону, и я решил больше не смотреть, чтобы сохранить навсегда хорошее/плохое воспоминание: лучше лишиться рая из-за обманчивого румяного яблока, чем из-за сухого скучного плода с древа познания. В первый вечер Миртиле можно было дать лет пятнадцать-двадцать, а теперь стало непонятно, сколько ей лет на самом деле, ясно одно, когда-то — в детстве — она страдала рахитом, потому что грудная клетка выглядела явно искривленной, и вся она была не стройная, а истощенная. Без помады губы оказались того же фиолетового цвета, что и соски, только бледнее, и, несмотря на невероятно тонкий восхитительный нос и большие светлые глаза с длинными ресницами, какая-то бабушка-негритянка проглядывала за химией всевозможных притирок и физикой ламп накапливания красоты: как и Ливия, Миртила теперь выходила из дому только вечером; обе густо красились. Еще я заметил, что она напрочь выбривает брови, и лоб от этого становился неестественно высоким. Она мне не нравилась: не ради такой тетки я бросился в омут адского зноя августовским вечером, во мрак уходящего света, в спираль вопросов без ответов, которые Миртила, красясь, задает почти готовой к выходу Ливии:
Ливия милочка включи свет пожалуйста Ливия ты как считаешь чем лучше очищать лицо вяжуще-освежающим кремом Лисабе Тарден или ванишинкримом Понс/ Ливия не слышит, она в гостиной у окна красит ресницы/ Ливия золотце
Я смотрю на Ливию, а она впервые смотрит на меня: беззвучно выругавшись, подносит ладонь к горлу. Миртила поднимается и надевает черную полуграцию и черный же пояс для чулок и начинает натягивать чулки (темно-лиловые), сидя на краешке банкетки у туалетного столика: я вглядываюсь и нахожу, что она напоминает броненосца, средневекового японского воина, хоккеиста. Сходим сегодня куда-нибудь? сам не зная почему У нас сегодня съемка для Энканто отвечает она, не отрываясь от деликатного процесса обволакивания длинных точеных ног темной, шелковистой, эластичной сеткой А потом? спрашиваю я Потом домой, нужно отдохнуть. Вчера я вообще нисколько не спала, ни вот столечки ВООБЩЕ. Она встает и поворачивается ко мне Как я выгляжу? Я окидываю ее взглядом и говорю Потрясающе, и она вправду выглядит потрясающе: другая женщина. Ты еще платья не видел: сегодня в первый раз надену. Задать ей, что ли, третий вопрос (Everything happens in threes), но зачем. К счастью, Ливия зовет меня, я иду в гостиную. В другой раз Арсен говорит Миртила. Не помню, что я ответил.
Ливия Эта деревенщина у меня уже в печенках сидит шепчет мне Что ни день, то выпендрежнее, и еще меня учить пытается и громче это меня-то, да я ее пообтесала хоть немножко, и вот благодарность. И тут же громко Как я тебе, милый? спрашивает Правда же я хороша как никогда? Я смеюсь Да королева но в дремучем лесу живет Белоснежка, в сожительстве с семью гномиками. Она мягко ударяет меня по голове своим невидимым веером Опять за свое. Нет, серьезно, ты роскошно выглядишь. Вы обе роскошно выглядите. Не знаю, кого выбрать. Я открываю дверь Но я-то всегда говорит Ливия была твоей настоящей любовью и ухожу. Да отвечаю с площадки. Единственной и последней. Натыкаюсь на перила и начинаю спускаться, кляня лестницу: шаг в обморок, следующий — в бездну, следующий — в небытие. Когда уже починят свет в этом чертовом доме?
Помню, я тогда еще была невестой своего мужа. Нет, вру, еще не невестой, но он за мной заходил, водил в кино или гулять, а в один прекрасный день пригласил к себе домой, познакомить с родителями. Это был Новый год, он заехал поздно, где-то в восемь, я уж думала, не приедет, и соседи со всего дома вышли на балкон посмотреть на нас, а моя мама не стала выходить, знала, что все смотрят, и очень мной гордилась, что у меня молодой человек при деньгах и приехал за мной на открытой машине и повезет к себе домой ужинать, и она мне сказала: «Солнышко, его уже весь квартал видел. Теперь он на тебе обязан жениться. Не дай нам опозориться», — и я, помню, ушла мамой недовольная. И хотя на носу был Новый год, стояла страшная жара, а я очень волновалась, на мне было единственное приличное платье, совсем летнее, и я хотела дать понять, что из-за жары-то его и надела, и поэтому, только села в машину, сказала своему жениху: «Рикардо, как жарко», а он сказал: «Да, невозможно. Хочешь, уберу крышу?» — так внимательно, так воспитанно, так галантно.
Когда мы приехали к нему, я сразу себя почувствовала в своей тарелке, потому что все были одеты очень просто, даром что жили в Контри, и его папа был от меня в восторге и хотел как-нибудь научить играть в гольф, и мы решили пообедать в саду, а вот аперитивы выпить в доме. Мне было так хорошо там с Артуро, то есть Рикардо, и с его братом, который учился на врача, и с его мамой, очень молодой и красивой, будто Мирна Лой, только кубинка, очень изысканная женщина, и с папой Рикардо, он был высокий и интересный и весь вечер не сводил с меня глаз. Я чуть-чуть выпила, мы сидели в гостиной, разговаривали и ждали, когда индюшка хорошенько подрумянится, и папа Рикардо позвал меня с ним сходить на кухню. Помню, у меня закружилась голова, и папа Рикардо крепко держал меня за локоть, до самой кухни, и еще у меня заболели глаза от яркого белого света на кухне, потому что во всем доме было темновато из-за деревьев за окнами. Я подошла посмотреть индюшку и тут заметила служанку, которая нам подавала напитки и помогала повару (они были очень богатые, у них была не кухарка, а повар), и тут я заметила, что она не старая, и вспомнила, как мама Рикардо говорила что-то насчет опыта у нее нет, я увидела ее при свете кухни, как она ходит от стола с салатами к раковине или к холодильнику и ни разу на нас не взглянет, и мне показалось знакомым ее лицо, я заметила, что она не старая еще, и тут-то вдруг поняла, что мы с ней учились в школе в моей деревне и что вот уже лет десять, наверное, прошло, как мы с родителями переехали в Гавану, как я ее не видела. Она так постарела, доктор, так плохо выглядела, а она ведь была моего возраста, моя ровесница, мы с ней играли, когда были маленькие, и очень дружили и обе были влюблены в Хорхе Негрете и в Грегори Пека, сидели по вечерам у меня под окном и мечтали, что мы сделаем, когда вырастем, и мне стало так горько, как я ее узнала, я даже не поздоровалась, подумала, ей будет неловко, и вышла из кухни. Потом уже, в гостиной, я чуть не пошла опять на кухню с ней поздороваться, потому что подумала, что раньше не поздоровалась, чтобы семья Рикардо не узнала, что я сама деревенская и раньше тоже бедно жила. Но так и не пошла.
Мы все не садились за стол, не знаю: что-то там не то было с индюшкой, и мы выпивали и выпивали, и тогда брат Рикардо захотел показать мне дом, и мы сначала сходили в комнату Рикардо, а потом в комнату брата, и, не знаю зачем, я зашла в ванную, занавеска в душе была задернута, а брат Рикардо сказал: «Не смотри туда», но мне стало так интересно, что я отодвинула занавеску и заглянула, а там, в ванной, в грязной воде лежал скелет еще с ошметками мяса, человеческий скелет, и брат Рикардо мне сказал: «Я его чищу». Не знаю уж, как я выбралась из ванной, как спустилась по лестнице, как села за стол во дворике. Только помню, брат Рикардо взял меня за руку и поцеловал, и я его поцеловала, а потом он провел
меня через темную комнату.Во дворике было очень красиво, светло, зеленый газон, стол красиво накрыт, дорогущая скатерть, и первой положили мне, потому что мама Рикардо так сказала. А я только и сделала, что уставилась на мясо, на кусочки индюшки, хорошо пропекшиеся, с корочкой, в коричневом соусе, сложила приборы на тарелке, опустила руки и разревелась. Я испоганила Новый год этим людям, таким милым и любезным, и вернулась домой печальная, уставшая и так тихо, что мама даже не услышала, как я пришла.
Мне приснилось, что вот уже 68 дней подряд я выхожу в ночной Гольфстрим и не поймал ни одной рыбы, ни одной сардины, а Бустрофедон и Эрибо и Арсенио Куэ не велят Сильвестре ходить со мной, потому что, говорят они, я уже окончательно и явно «салао», но на шестьдесят девятый день (счастливое число в ночной Гаване: Бустрофедон считает, что это потому, что оно симметричное, у Арсенио Куэ свои соображения и у Рине тоже: это номер его дома) я снова вышел в море, один, и из глубины синих, фиолетовых, ультрафиолетовых вод всплыла мерцающая рыбина, она была длинная и походила на Кубу, а после сжималась и превращалась в Ирениту, становилась темной, чернявой, черной и превращалась в Магалену, и, клюнув на мою удочку, она начала расти и расти и стала размером с лодку и осталась плавать на поверхности, кверху брюхом, задыхаясь, свистя сквозь печеночную свою пасть, урча, рыча и издавая еще какие-то звуки, вроде засоренной трубы, и затихла, и стали появляться акулы, барракуды, пираньи с незнакомыми мордами, только одна сильно смахивала на Джанни Бутаде, а другая на Эмси, она держала в зубах звезду, а еще одна была Витор Перла, у нее лежала жемчужина в зобу, а зоб напоминал кровавый галстук, и я стал сматывать бечеву и говорил ей, большая рыба, моя громадная рыба, благородная рыба, я тебя загарпунил, я тебя поймал, но я не дам им тебя съесть, и начал поднимать ее на борт, и завалил хвост в лодку, теперь белую и блестящую, а рыба стала угольно-черной, и хотел ухватить ее за бока, мягкие, будто желатиновые, и увидел, что в этом месте она не рыба, а медуза, и снова дернул и потерял равновесие и упал на дно лодки, и вся рыба навалилась на меня, она не умещалась в лодку и не давала мне дышать, и я задыхался, потому что жабры лезли мне в рот и в нос и всасывали весь воздух, не только воздух снаружи, но и из моего носа и рта и из легких, и на мою долю не оставалось, и я задыхался. Я проснулся.
Я больше не боролся с благородной рыбой из сна, зато дрался, пинал, выпирал вероломного кашалота, который влез на меня наяву и лобызал огромными губами-легкими, в глаза, в нос, в губы, кусал за уши, за шею, за грудь, Звезда сползала и вновь садилась на меня и издавала странные, невероятные звуки, как будто пела и храпела одновременно, и вперемежку с этим мычанием говорила мне, миленький, родненький мой, полюби меня, поцелуй свою милую, ну, ну, ну давай, и все такое, над чем я посмеялся бы, если бы хватало воздуху, и я со всей силы пихнул ее, оттолкнувшись от стены (потому что оказался вжат в стену этой экспансией материи, смят взгромоздившейся на меня вселенной), отчего она покачнулась и упала с кровати и там, на полу, сопела и фыркала, а я одним прыжком подскочил к выключателю, зажег свет и увидел ее: она была совершенно голая и ее груди, такие же толстые, как ее руки, каждая вдвое больше моей головы, свисали одна вбок, до самого пола, а вторая над серединным валиком из трех огромных валиков, отделявших ноги от того, что было бы шеей, имей она шею, а первый валик над ляжками был продолжением лобка, и тут я убедился в правоте Алекса Байера, она полностью выбривалась, на всем теле не было ни волоска, и это было как-то неестественно, хотя в Звезде вообще не было ничего естественного. Именно тогда я спросил себя, не марсианка ли она.
Если сны разума порождают чудовищ, что порождают сны безумия? Мне приснилось (я опять уснул: сон — штука такая же назойливая, как бессонница), что марсиане завоевывают землю, не так, как боялся Сильвестре, на бесшумных космических кораблях, садящихся на крыши, и не как воинственные духи, которые просачиваются в земную материю, превращаются в микробов и селятся в людях и животных, а в истинном марсианском обличье тварей с присосками, способных возводить стены из воздуха, спускаться и подниматься по невидимым лестницам, величаво выступать и сеять ужас своим черным, сверкающим, молчаливым присутствием. В других снах или в том же, только преобразившемся, марсиане оказывались вездесущими звуковыми волнами, которые завораживали, словно пение сирен: вдруг вступала отупляющая музыка, парализующий звук, и никто не мог воспротивиться этому вторжению из космоса, потому что никто не знал, что музыка — это тайное смертельное оружие, никто не затыкал уши не то что воском, даже пальцами, и под конец сна я пытался поднести ладони к ушам, я все понял, но руки и спина и шея были приклеены к чему-то невидимым клеем, и я проснулся не на кровати, а в луже пота, на полу. Тут я вспомнил, что повалился в другом конце комнаты, у двери, и там и уснул. Может, мне в рот засунули перчатку автомеханика? Не знаю, чувствовался только вкус желчи, хотелось пить, но блевать сильнее, чем пить, и все равно я крепко подумал, прежде чем встать. Я не хотел видеть, как Звезда, будь она там монстр или человек, дрыхнет на моей кровати, храпит с открытым ртом и полуоткрытыми глазами и ворочается с боку на бок: никто, проснувшись, не желает видеть недавний ночной кошмар. Начал прикидывать, как мне бесшумно дойти до ванной, умыться, вернуться за одеждой, одеться и свалить. Проделав все это мысленно, я составил мысленную же записку Звезде, что-то вроде, чтобы, когда встанет, пусть уйдет тихо, нет, не годится: пусть наведет за собой порядок, нет, тоже не то: закроет дверь — черт, все это детский лепет и к тому же бессмысленно, Звезда, наверное, и читать-то не умеет, ну ладно, напишу толстым карандашом, крупными буквами, и, потом, кто сказал, что она не умеет читать? Расовая дискриминация, кажется, сказал я себе и решил подняться, разбудить ее и поговорить прямо. Только сначала оденусь, само собой. Я встал и окинул взором диван-кровать, и ее там не было, и долго искать не пришлось: передо мной была пустая кухня и открытая дверь в пустую ванную: все, нет ее, ушла. Часы, так и не снятые вчера ночью, показывали два (пополудни?), должно быть, она рано встала и неслышно вышла. Какая деликатность с ее стороны. Я пошел в ванную и, сидя на унитазе, читая инструкции, которые пишут на каждой пленке «Кодак», а их, неизвестно почему, валялось там много, читая, с какой удобной простотой вся жизнь делится на Солнце, Пасмурный Пейзаж, Полумрак, Пляж и Снег (ага, бля, снег, это на Кубе-то) и, наконец, Светлый Интерьер, читая, но не вникая, услышал звонок, и, кабы мог без антисанитарных последствий выпрыгнуть из окна, выпрыгнул бы, поскольку был уверен, это камбэк Звезды, а звонок все надрывался, и я заиндевел, так что кишки и легкие и все тело погрузились в абсолютную тишину. Однако нет друга настойчивее, чем кубинец, и кто-то гукнул мое имя в колодец двора, а сделать это проще простого, если знать планировку дома, обладать телосложением гимнаста, глоткой оперного тенора и прилипчивостью лейкопластыря и, рискуя жизнью, высунуться в окно лестничной площадки. Голос был не марсианский. Я открыл, не забыв предварительно проделать соответствующие гигиенические процедуры, и Сильвестре вихрем ворвался в комнату, взволнованно крича, что Бустро заболел и очень серьезно, Кто? переспросил я, приглаживая взметнувшиеся от вихря волосы, и он ответил, Бустрофедон вчера я его отвез домой уже утром потому что ему плохо стало рвало а я еще над ним прикалывался я-то думал он пить умеет а он сказал чтобы я езжал уже а сегодня я за ним зашел мы на пляж собирались и служанка сказала никого нет ни сеньоры ни хозяина ни Бустрофедона его в больницу увезли, сказал мне Сильвестре вот так, без единой запятой. И служанка так его и назвала — Бустрофедон? только и спросил я тупо, сонный, похмельный, уставший, Да нет же, черт, нет, конечно, назвала по имени, но точно про Бустрофедона говорила. И что говорят, что с ним? спросил я по пути на кухню за стаканом молока из оазиса в утренней пустыне пьяниц. Не знаю, сказал Сильвестре, думаю, ничего серьезного, но хорошего тоже ничего. Симптомы так себе, уж не аневризма ли или закупорка, не знаю, мне стало смешно еще до того, как он сказал «не знаю». Чего лыбишься? сказал Сильвестре. Гиппократ ты хренов, ответил я. Это почему еще? заорал он, и я понял, всерьез обиделся. Нипочему, нипочему. Ты что, тоже думаешь, что я ипохондрик? Нет, отвечал я, просто меня насмешили все эти названия и как он быстро поставил диагноз, все точно, по науке. Он улыбнулся, но промолчал, избавил меня от рассказа, как поступил или собирался поступать в медицинский, но как-то раз зашел с одноклассником на факультет, в прозекторскую и увидел трупы и почувствовал запах формалина и мертвечины и услышал, как хрустят кости под пилой в руках преподавателя или что там еще. Я предложил ему молока, но он уже завтракал, и с завтрака мы перескочили на то, что ему предшествовало, то есть не на молоко, а на вчерашнюю ночь.