Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

& Пороки убедительнее добродетелей: Ахав правдоподобнее Билли Бадда.

& Добро боится зла, а зло смеется над добром.

& Дорога в ад, может, и вымощена добрыми намерениями, но все остальное (топография, архитектура и декор) — заслуга намерений злых. А Ад как сооружение — это вам не жук чихнул. (Прочитать «Ад» как учебник по инженерному делу, С.)

& Зло — последнее прибежище добра. (И наоборот, сказал очень тихий пьяный голос.)

& Зло — продолжение добра другими способами (И наоб…ик… ик..!).

А мы, часом, не в начале все еще?

(Не знаю и никогда не узнаю, ибо тут я устал быть Платоном этому Сократу.)

XII

Я смотрел в аквариум. Там обитали еще какие-то безымянные рыбки, но их было не видно из-за непрерывного, одержимого, призрачного кружения ската, который подплывал к спрятанной в камнях лампе, показывая свой белый болезненный лик, и снова исчезал во мгле стоячей воды и снова появлялся, и так без конца. Довольно жестоко, подумалось мне, хотя неудивительно, как-никак это всего лишь рыба. Это скат-епископ, уточнил Куэлинней и добавил, что дольше месяца они в неволе не живут, даже в крупных водоемах, как и акулы, которые ложатся на дно, отказываются плавать и умирают от удушья. Бред природы, рыба

утонула. Акулы и скаты — не рыбы, просветил меня Куэ. Я поблагодарил его за доклад о жизни скатов и возблагодарил жизнь за скатов, за жестокое существование ската в сосуде смерти, потому что позабыл об Арсеницше Куэ и вспомнил графа Дракулу, незабываемого Белу Лугоши, я узнал его в биении широкой мантии епископа и в его мертвенно-бледном лице иностранца и в этой мании сновать от света софитов к тени, и увидел прекрасную и зловещую Кэрол Борланд в «Знаке вампира» рядом со стариком Белой (Бела с белой, сказал бы Бустрофедон) сквозь романтичную паутину, вот он спускается по барочным ступеням к уютному готическому окну, на мгновение замирает, любуясь жертвой, как нарочно уснувшей прямо под портьерами в духе эпохи романтизма на диване ар-нуво, и, не заботясь об этом эклектичном безумии, впивается в манящую белизну шеи: плоть обетованная, ходячий банк крови, предмет обожания и мучений, способный составить счастье Божественного Старца, огромного, дряблого и алчного, запивающего сукровицей попкорн из человеческой печенки на своем утыканном гвоздями месте в кинотеатре «Шарантон», а когда епископ вновь проплывает по своему подводному собору, я вижу вдвойне бессмертного, неимоверно коварного Лугоши, пришедшего в ужас при виде распятья, и в том же кадре воспоминания — моего дядю, который в приступе ярости и богохульства после семейной ссоры порвал цепочку с крестиком, растоптал ногами и зашвырнул во двор, а после, вернувшись вечером из кино с «Вампира», бродил, будто Безумный Профессор, по всему двору с фонарем, — горбатый Диоген-католик, Диоген-полуночник, — искал крест по всему свету, по всему саду-огороду и, пока не нашел, не лег спать, и той темной ночью во дворе ничего не случилось, хотя я с кровати проглядел все глаза, да если бы и прошмыгнула какая-нибудь тварь, где уж там было увидеть, ночь выдалась такой темной, какими и бывают только безлунные, черные ночи в деревне, но в полнолуние, когда цветет аконит, оборотень рыщет повсюду и сеет страх, он бежит по галерее, по длинному проходу в лунном свете, и всякий раз, оказываясь в тени колонны, становится чуть больше волком и чуть меньше человеком (отличная кинематографическая идея в эпоху, не знавшую еще последовательного размывания картинки, фокус: Лон Чейни, сын, превращается в хищное чудище), стремглав мчится сквозь сад, пролетает по нему, как шальная стрела, перемахивает через изгородь, исчезает в лесу и там, среди бледных древес, в роковом свете луны на роковой поляне настигает Нину Фох, бросается на нее и убивает. А может, сначала насилует? А может, после? Или, способный на убийство, он оказался бессилен в любви? Откуда детям знать. Взрослый волен думать, что подобные мифы — фантазии на тему импотенции: по традиции, начиная с Кинг Конга, монстр непременно похищает героиню, а потом не знает, что с ней делать, и весь любовный порох изводит на залпы вздохов и стенаний. Ребенок, этот мальчуган, так похожий на меня, переживающий изысканную муку, сидя в кинозале, видит лишь белое, прекрасное, недвижимое тело Нины Фох. Нет же, не Нины Фох, ибо и сама она — волк, оборотень, волчица, Волчина Фокс, так же как великолепная, миниатюрная, ловкая Симона Симон — женщина-пантера, что бродит в тишине у бассейна с теплой водой в галерее/гинецее спортивного клуба, оставляет халат у бортика и будоражит автоматические двери своим невидимым присутствием, проходит между кассами, черная, кошачья, дикая, сверкая глазами, соблазняя Кена Смита и роняя слюну изо рта, полного клыков и дыхания хищницы, которым она целует Кена Смита, а ее наманикюренные когти ласкают, оглаживают, вцепляются и выцепляют куски, разрывают влюбленную душу и вожделеющую плоть бедняги Кена Смита, и нечестно, просто безобразие, что у такой куколки и такие царапучие повадки, а еще до ужаса жалко несчастную девочку-мексиканку в «Возвращении женщины-пантеры», мало того, что она совсем бедная, так ее еще и посылают в лавку непроглядным приграничным вечером, и вот она уже возвращается, уже почти дома, долго, охваченная ужасом, брела она одна-одинешенька по безлюдным улицам, а следом за ней, все ближе и ближе, шаги мягких лап, она шагает быстро, быстрее, еще быстрее, еще, срывается на бег, бежит бежит бежит и подбегает к дому, стучит стучит стучит, и никто не открывает, как в кошмарах, и шаги оборачиваются черным, злобным, свирепым присутствием, и зверь разрывает ее на части перед несправедливо запертой дверью, на дереве остаются жуткие следы когтей, стынущая кровь невинным ручейком сбегает по убогому крыльцу, меж тем черная вероломная хищница удаляется, и ее черное естество — под защитой ночи и сценария, и, когда я пришел в кинотеатр «Актуалидадес» 21 июля 1944 года, в разных концах зала сидело человек восемь или десять, но мало-помалу, сами того не замечая, мы сбились в одну кучу и к середине фильма превратились к клубок вытаращенных глаз, заломленных рук и натянутых нервов, сплоченных изысками подложного ужаса кинематографа, и в «Радиосине» 3 января 1947 года, когда давали «Нечто из другого мира», все пошло так же, но сам страх, который чувствовал я или все сгрудившиеся в центре зала люди, был какой-то другой, теперь-то я знаю, менее первобытный, более современный, почти политический, он возник с самого начала, когда ученые и летчики и зрители — все мы, неугомонные искатели приключений, — старались определить размеры объекта, который упал с неба и оказался закован во льдах, выставлен в аквариуме, в полярной витрине, и все мы забрались на него и с бортов окинули его взглядом и увидели, они, мы, я увидел, что он круглый и похож на тарелку, что это не что иное, как космический корабль. Они!!!

Хорошо все-таки, что снаружи еще день.

XIII

Мы долго пили. Куэ ушел в туалет, но вот стоят рядком шесть его пустых бокалов, а седьмой пуст наполовину. Эх, Майито Тринидад! Как-то раз мы с Джессе Фернандесом заходили к нему, в его комнатушку в многосемейном доме, хотели сделать портрет, и он провел для меня тайную церемонию, раскинул в темноте раковины, даже в полдень в комнате стоял полумрак, лишь одна свеча освещала каури в этой афрокубинской вариации орфического ритуала, и я помню его три совета мне в память о легендах, об африканских, ныне уже кубинских тайнах племени. Три. Журналист (писателей на Кубе нет: нет такой профессии, сообщила мне библиотекарша из Национальной библиотеки, когда я заполнил бланк для

получения книги и в графе «профессия» написал это ругательное слово: «писатель»), журналист, не давай никому писать твоей ручкой (я всегда все печатаю на машинке), вот и печатать не давай, не позволяй причесываться твоей расческой и не оставляй недопитым бокал, даже если собираешься допить потом. Так он мне сказал. Тем не менее на столе по-прежнему стоял наполовину полный или наполовину пустой бокал, а Арсенио Куэ все не было. Он-то ни в какую магию не верит, кроме колдовства циферок, сумм и наипоследнейшего числа, вот и теперь, перед тем как отчалить, он сложил тысячу девятьсот шестьдесят шесть и получил, как всегда, двадцать два, и снова принялся складывать так и сяк, и в результате получил количество, которое провозгласил окончательным: семь — в его имени как раз семь букв. Я счел необходимым сказать, что не видел еще имен, которые бы сперва растягивались до двадцати двух, а после съеживались до семи букв, это уже и не имя вовсе, а какой-то аккордеон. Вместо ответа он встал и вышел в туалет.

Мы все спорили, спорили и опрокинули по шестому коктейлю, потому что разговор сам по себе, без посторонней помощи, зашел о том, что Куэ называл Темой, и на сей раз это был не секс и не музыка и даже не его незавершенные пандекты. Думаю, что въехали мы в эту бодягу на обрывках слов, призванных задать, но упорно не желающих задать вопрос, главный вопрос, мой вопрос. Куэ, однако, и вправду насел на меня с вопросами.

— Так кем же суждено мне быть? Еще одним посредственным читателем? Переводчиком, предателем?

Он не позволил мне ответить, дав отмашку рукой, — постовой на перекрестке беседы.

— Не будем вдаваться в детали и тем более боже упаси, в имена. Оставь это Сальвадору Буэно или, — я знаю, ты Латинист, выросший на «Нашей Америке» и всех этих поувядших рыцарях и мучениках нашей литературы, — оставь это Андерсону Имберту, или Санчесу, или его заместителям. Но я, Арсенио Куэ, считаю, что все кубинские авторы, все до единого, — «единоГо», произнес он, и разнеслось влажными от рома отголосками, — ну разве что кроме тебя, и я делаю это исключение не потому, что ты тут передо мной, ты же знаешь, а потому, — Ну и не сзади же, вставил я, — что смутно чую, так оно и есть, — я сказал «спасибо». — Не за что. Но постой, пусть сейчас будет скобка или музыкальная пауза, или биение хронометра. Все остальные в твоем поколении — просто неврубающиеся читатели Фолкнера и Хемингуэя и Дос Пассоса, а кто чуть получше соображает — Страдальца Скотта и Сэлинджера и Стайрона, если ограничиться писателями, начинающимися с «С». — Начинавшими в СС? — переспросил я, но он не расслышал. — Есть еще совсем бестолковые читатели Борхеса, кто-то читает Сартра, да не въезжает, кто-то не въезжает в Павезе, а все равно читает, и все они читают, но не въезжают и не чувствуют Набокова, — сказал он. — Что касается других поколений, если тебе угодно, могу сказать «Хемишуэя и Фолкнера» вместо «Фолкнера и Хемингуэя» и добавить Хаксли и Манна и Дэвида Гетеро Лоуренса и до кучи, это же наша национальная метафора, чтоб забить, так сказать, лавочку, подкинь еще Германа Гессе, бог ты мой, Гиральдеса, — так он и сказал, не Гуиральдеса, — Пио Бароху и Асорина и Унамуно и Ортегу и, может, еще Горького, хотя он пришелся на период без писателей, то есть на еще одно республиканское поколение. Что там остается? Кое-какие отдельные имена, например…

— Ты же сказал, имен не станешь называть.

— Сейчас так надо, — без запинки пояснил Куэ и немедленно продолжил: — Из твоих, из твоего поколения достоин внимания, допустим, Рене Хордан. Если откажется от этой игривости, которую так щедро выказывает в кинокритике, и поменьше будет поминать Пятую Веню и «Нью-Йоркер». Из более раннего, невзирая на недоразвитость прозы, в общем, заслуживает спасения кто-то типа Монтенегро, его «Мужчины без женщины», пара-тройка рассказов Лино Новаса, он, кстати, великолепный переводчик.

— Лино? Да брось ты! Ты не читал, как он сделал «Старика и море»? На первой же странице как минимум три грубые ошибки. Мне совестно стало дальше искать. Ненавижу разочарования. Любопытства ради я заглянул на последнюю страницу. Там он уже доходит до того, что превращает африканских львов из воспоминаний Сантьяго в «морских львов»! Считай, в моржей. Хуевых.

— Можно я договорю. Ты прямо как сенатор от оппозиции. Я все это знаю и помню, у Госса он переводит «vessels» как «стаканы» вместо «парусников», так что у входа в порт Алжира берберских пиратов поджидают двести стаканов.

— Самый массовый и свирепый тост в истории мореплавания.

— Да, но не забывай, он первопроходец в использовании народной речи. Я и переводчиком-то его назвал больше иронически, Фолкнера и Хемингуэя он все же хорошо подогнал под испанский.

— Под кубинский.

— Под кубинский так под кубинский. В порядке, который можно назвать анахроническим, следуем дальше и, кроме Лино и Монтенегро и пары кусков из Каррьона, больше, честное слово, никого не видим. Пиньера? Не хочу говорить о театре. По понятным причинам, которые всегда непонятнее всего.

— А Алехо? — спросил я, увлекшись игрой и разговором.

— Карпентьер?

— А что, еще какой-то есть?

— Да, Антонио Алехо, художник, мой приятель.

— Есть же ведь еще Карпентьер, фиалка или орхидея на ринге. Да, Алехо Карпентьер.

— А это последний французский романист, пишущий по-испански, их ответ Эредиа, — он произнес «Эредиа».

Я рассмеялся.

— А что ты смеешься? Типично для Кубы. Любую истину здесь приходится обряжать в шутовские наряды, чтобы ее приняли.

Он умолк и залпом допил дайкири, в качестве точки. Можно выпить точку? Бывает же вермишель-буковки. Я решил связать начало и конец, чтобы разговор вышел удачным.

— Так чем же ты займешься?

— Ой, не знаю. Ты не переживай. Что-нибудь да наклюнется. Одно я знаю точно: не собираюсь мнить себя писателем.

— Я в смысле, где будешь работать.

— Это другой вопрос. В настоящее время я живу, выражаясь твоими словечками, благодаря физическому и экономическому явлению под названием «денежная инерция». Денег хватит до, учись, Предела хо-Роша-го, если мои карманы и я сам перенесем давление атмосферы и период усталости металлов, в особенности опасный для металлов драгоценных. Я выживу в космическом полете, если сменяю все на тугие слитки; давно известно, золото выносливее медяков.

Я улыбнулся. От коктейля Куэ понесло к истокам. Сейчас он говорил на диалекте Кодака и Эрибо и Бустрофедона, вместе взятых.

— Я знаю, к чему ты клонишь, — заявил он, — а значит, знаю, куда мне клониться.

— Я не только о твоем пути.

— Да о чем тебе угодно. Я заранее знаю. Но процитирую кое-что в предпоследний раз. Ты помнишь, откуда это, — он не спрашивал, а утверждал, — «C’est qu’il у a de tragique dans la Morte, c’est que elle transforme notre vie en destin».

— Известнейшая цитата, — ответил я с Ехидством. В такие минуты я люблю быть не один.

Поделиться с друзьями: