Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

…Но немцы на его след так и не напали. Вдвоем с Мишко он встречал Новый год. Нога болела: видимо, он тяжело повредил сухожилье. В середине декабря, после оттепелей и бесснежных ветреных дней, навалило снегу по самые окна. Сколько еще предстояло пробыть в этом домике, настораживаясь от скрипа снега под ногами прохожего, дожидаясь Мишко — единственную его связь с жизнью? Раз тот принес ему газетку, издававшуюся немцами в Смеле. Из туманной и лживой сводки немецкого командования за ноябрь можно было понять, что немцы Черкассы не удержат.

Под Новый год Макеев напек из истолченной пшеницы лепешек. Он жил с Мишко запасами, которые еще оставались в подполице. Сердце его нашло новую

привязанность, но и мальчик привязался к нему. Они встретили Новый год за столом, как полагалось в праздник. Великие события должен был принести с собой новый год… и, может быть, вправду уже недалеко освобождение.

— Вина у нас с тобой нет, Мишко, — сказал он со вздохом, — чтобы Новый год встретить… а много он несет нам — Новый год.

Но даже и отдаленно не смог бы Макеев представить себе, что именно сюда, на эти места, обрушится вскоре лавина наступления русских и что свыше восьмидесяти тысяч немецких солдат окажутся запертыми в ловушке и ни один из них не уйдет…

X

В конце декабря был отпущен из госпиталя домой на четыре месяца один из раненых — Григорий Чуйко. К ранению в руку прибавился начавшийся процесс в правом легком. Пока Чуйко находился в госпитале, освободили его родное село на Днепре: он не был дома с начала войны. Он лежал крупный, большеносый, с темноватым лицом, чуть тронутым редкими рябинками, с первыми седыми нитями в черных волосах. Наташе нравился этот сильный, рассудительный человек. Покидая госпиталь, он оставил свой адрес.

— А может, окажетесь еще в наших краях, — сказал он, блестя большими, хорошими зубами, — уж такую бы радость доставили…

— Что ж, может быть, — пообещала Наташа. — Будем поблизости, непременно заеду.

Они и распростились с тем, что еще встретятся.

Месяц назад Наташа получила письмо от матери: мать готовилась к переезду из Саратова в Москву к старшему сыну — теперь единственному ее, Наташи, брату — Сергею. Только маленькая фотографическая карточка Кости, которую в начале войны передал ей Соковнин, — это было все, что осталось от Кости… Но мать, проделав великие странствия в самую тяжелую пору, была жива. Начальник госпиталя, по-прежнему отечески оберегавший Наташу, обещал при первой возможности отпустить ее в Москву для свидания с матерью.

Но все вдруг опрокинулось в одно утро. С почтой, доставленной в госпиталь с попутным связным самолетом, пришло на ее имя письмо. Почерк на конверте был ей не знаком. В конверте к листкам незаконченного письма Соковнина была приложена написанная под его диктовку приписка: «Это письмо перешлют вам уже после моего отъезда. Утром меня отправляют в Киев в глазную клинику: зрение мое испорчено, видимо непоправимо. Посылаю письмо, писавшееся на протяжении нескольких дней. К сожалению, перечесть его не могу».

Наташа отложила письмо, глядя мимо, в окно, за которым талая, вдруг ослабевшая, стояла зима. Она вспомнила лето в самом начале войны, и дочерна загоревшего лейтенанта, принесшего ей письмо от брата, и случайную последнюю встречу на переправе через реку с почерневшей тяжелой водой…

Потом она надела шинель и прошла через двор к начальнику госпиталя.

— Николай Александрович, — сказала она, — вы обещали отпустить меня к матери в Москву. Прошу вас — отпустите меня в Киев. Мне это необходимо.

…Весь день несло ледяную крупу. Потом пошел степной зимний ливень, со свистом ветра накидываясь на человека, по щиколотку в грязи бредущего к продутой насквозь своей хате.

Григорий Чуйко вернулся в такую дождливую ночь. Два часа блуждал он по степи и не мог найти родного села. Какие-то сожженные хаты возникали в тумане, какие-то

голые разлапистые деревья, гиблая тоска опустошенных мест. Он был отпущен домой на четыре месяца; с его правым больным легким была проделана операция — в легкое был вдут воздух: называлось это странным словом, которое Григорий не запомнил. Он так и не добрался до родного села, и только по мрачно темневшему остову ветряной мельницы определил, что находится вблизи соседнего большого села, где жила мать жены. Тяжелая грязь налипала на сапоги, иногда он проваливался в глубокие лужи и останавливался, чтобы набрать дыхание. Рукава его шинели были мокры, под намокшей шапкой остывал, холодя голову, пот. Ветер тонко свистел в острых листьях неснятой кукурузы или волчьим воем ныл в телеграфных столбах с порванной проволокой.

В соседнем селе его встретили такие же сожженные хаты. Все было глухо, черно и мертво. Он прошел мимо нескольких развалин и увидел строение, наполовину сгоревшее. Только стебли очерета и кукурузы, которыми оно наскоро было покрыто, означали, что из остатков своего жилища человек соорудил подобие пристанища. Григорий нащупал дверь и вошел в дом. Плошка с коптящим фитилем едва освещала его. На лежанке уцелевшей печи, подперев голову руками, лежал лицом вниз человек. Его тяжелое дыхание сопровождалось судорожными глотками нехватавшего воздуха, — казалось, у человека были только обрывки легких, и Григорий сам ощутил в эту минуту все то болезненное, что было и у него внутри…

— Здравствуйте, — сказал он, снимая обеими руками мокрую шапку. — Не скажете мне случаем — чи жив кто из Чуйко?

Человек поднял голову, но женский отзывчивый голос с печи опередил его ответ:

— Вам кого из Чуйко? Вы-то сами кто будете?

— Я — Григорий Чуйко. А ищу свою жинку, а може, кто еще из родни найдется.

На печи зашевелились, и босая, еще степенная женщина проворно спустилась с печи.

— Григорий Чуйко? — спросила она, приблизив к его лицу плошку. — А я думала, что и в живых вас уже нема. Да мы же ваши родичи.

Она подняла плошку над своей головой, и он узнал Алену, старшую сестру жены.

Минуту спустя он уже сидел рядом с больным ее мужем и жадно слушал про все, сам дивясь томлению и горькому покою в себе после дождя и пустынного окаянства ночи.

— Ах боже мой, — говорила женщина, — черный, як земля, лицом стали… боже, боже! Серденько мое! Нема наших чоловиков, всих нимци погнали. Один мой остался, да чи он жив, чи не жив — сами подивитесь.

Муж ее был ранен немцами в легкое еще в прошлую мировую войну. Свыше двадцати лет свистело и сипело у него в груди, и он мог спать лишь лицом вниз, подперев руками голову… Галя была жива: свыше полутора лет скрывалась она от немцев, и им так и не удалось угнать ее. Он должен был сейчас же, еще этой же ночью, ее увидеть. Но хата его была сожжена, и Галя с матерью жили в землянке. Женщина пошла проводить его до землянки. Опять дождь заплескал в лицо, и в оголенных ветвях шумел ветер. Вскоре они дошли до низенького входа в землянку. Чуйко спустился по ступенькам и открыл дверь. От керосиновой лампочки с приспущенным фитилем тяжело пахло плохо очищенным бензином.

— Галя! — позвал Чуйко в полумрак, и она сейчас же, будто ожидала его прихода, кинулась к нему…

— Гриша! — сказала она со стоном и припала к его груди. Он обнял ее. Сестра ее отвернулась и, тоже заплакав, выбралась из землянки, чтобы не мешать им.

— Ты ли это, Гриша? — спросила Галя, отрываясь от него и вглядываясь в столь изменившееся его лицо. — Болел ты, что ли? — спросила она скорбно.

— Так… ранило маленько, — ответил он уклончиво: он побоялся сказать, что у него туберкулез.

Поделиться с друзьями: