Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Триумф домашних тапочек. Об отречении от мира
Шрифт:

Глава 11. Домашний халат Дидро

Приоритет частной жизни ознаменовался возродившимся интересом к бытовой технике и обращением мужчин к делам, которыми, как считалось до сих пор, пристало заниматься женам и служанкам. По этой же причине появились новые решения жилых помещений и кухни, приобрели особое значение привычные, но увиденные заново предметы быта. Уже в XVIII веке некоторые упрямцы порицали все это, называли «безделицами» (Руссо), «нелепой суетой» (Робеспьер), «вздором и пустяками» (Адам Смит). Веком позже Бодлер обрушится на «одержимых домашней утварью», а Флобер во времена Второй империи воскликнет: «Будем вопить против полушелковых перчаток, против канцелярских кресел, против макинтошей (плащей из непромокаемой ткани. — П. Б.), против экономических печей, против поддельных материй, поддельной роскоши, ложной гордости! Индустриализм развил уродливое в чудовищных размерах!» [58] Счастье стряпать у себя на кухне, колдовать над кастрюлями, сковородками и сотейниками, превращать овощи, мясо и крупы в сложные блюда, управляться с невероятными современными приборами, которые чистят, варят, измельчают, обогревают, прислуживают вам да еще и разговаривают, изобретать космические смеси на своей плите, начищать все в доме до блеска, гладить, стирать, хозяйничать — это, бесспорно, прогресс, поскольку все это перестало быть уделом женщин, и теперь этим занимаются все. Кто-то воспринимает включение мужчин в домашнее хозяйство как наказание, утрату привилегий, кто-то наоборот — как развитие, расширение своих возможностей. Любители теперь способны вникать в мельчайшие детали. Бытовая техника, возможно, не освободила женщин, но значительно облегчила им жизнь. Никто из нас не может обойтись без дурацких, но полезных услуг этих машин, которые еще Борис Виан перечислял в знаменитой песенке «Баллада о прогрессе», всех этих «рюшкоутюжек, атомиксеров, курошкуродралок». Мы немеем перед сложными домашними роботами, осветительными приборами, электронными машинами, — чтобы только прочесть инструкцию к ним, требуется высокий коэффициент интеллекта, и орудуем шваброй, тряпкой и молотком, как наши предки — шпагой или алебардой. Уход за домом — это в некотором роде уход за своим душевным здоровьем. Когда в квартире порядок, наш ум тоже может упорядоченно действовать и здраво рассуждать.

58

Гюстав Флобер. Из письма Луизе Коле 29 января 1854 г. Перевод Т. Ириновой. Примеч. пер.

Особую

значимость при возврате в личное пространство обретают плед, халат и домашние туфли — ведь что такое домашние туфли? Это умиротворяющая смена ботинок или сапог, превращение ног шагающих в отдыхающие: атрибут движения стал атрибутом неподвижности. Это кокон, округлое мягкое гнездышко. Летучая стопа и та, окунувшись в войлок и шерсть, соглашается остаться навсегда и расслабиться в теплой пушистой норке. Неудивительно, что в пандемию торговля домашней обувью побила все рекорды, так что, как в случае со многими другими товарами, возник дефицит и перебои в поставках сырья [59] . Шлепанцы стали синонимами уюта и покоя. Трудно представить себе деятельных и воинственных героев в шлепанцах. Жизнь в мягких тапочках заведомо более мирная, чем жизнь в городских туфлях или кроссовках, которые навязывают нам динамичный ритм [60] . Застать какого-нибудь кумира публики, великого художника, великого писателя, выдающегося артиста в шлепанцах значит принизить его неприглядным прозаизмом. Можно сколько угодно повторять вслед за Гегелем: «Для лакея нет героя не потому, что герой — не герой, а потому, что лакей — это лакей» [61] , — и тем не менее. Мы в самом деле живем в постгероические времена, мало приспособленные для могучих действий, когда неприкосновенность жертвы для всех превыше великих подвигов. Те, кто выходит на пробежку в cандалиях, сланцах или тапках, всем своим видом говорят: мы существа, лишь ненадолго выбравшиеся из дома-крепости наружу. Что же до халата, это легкая шкурка, в которую мы влезаем, встав с постели, и быстро меняем на цивильный костюм. Но удовольствоваться этой одежкой — все равно что перестать заботиться о приличном виде и думать только о непритязательном удобстве. Тапочные кондотьеры, амазонки в ночных рубашках во весь голос кричат, что довольны собой и своим образом жизни, пусть даже есть в нем примесь небрежности. Но ведь свобода — это, прежде всего, бодрая выправка, тонус, хорошая форма?

59

«Tout le monde n’aura pas sa charentaise sous le sapin» [ «Не каждый найдет пару мягких тапочек под елкой»] (Le Monde. 3 decembre 2021). Примеч. автора.

60

См. чудесный маленький роман: Fouassier L.-M. Les Pantoufles [Фуассье Л.-М. Тапочки]. Folio; Gallimard, 2020, получивший Премию книготорговцев. Примеч. автора.

61

Цитата из «Философии права» Гегеля. Примеч. пер.

Халат, этот домашний наряд, сначала исключительно мужской и довольно затейливый, который позднее переняли дамы, чтобы надевать поверх ночной рубашки, не мерзнуть и скрывать наготу, во все времена оставался весьма популярной вещью. Известная байка из литературной жизни: Дидро имел обыкновение писать статьи для «Энциклопедии» в синем халате, но некая госпожа Жоффрен, его благодетельница, хозяйка модного салона, как-то раз, между 1747-м и 1765-м годами, в его отсутствие распорядилась перекрасить у него дома стены, сменить кое-какую мебель, а старый халат выбросить и заменить его новым, роскошным, из дорогого шелка. Дени неохотно его надевал, но не переставал оплакивать старый, поношенный, и всячески превозносить его достоинства. «Почему я не сохранил его? Он приспособился ко мне; я приспособился к нему. Он облегал все изгибы моего тела, не стесняя его; я был живописен и красив. Новый халат, тугой, накрахмаленный, превращает меня в манекен. <…> Запылилась ли книга, — его пола спешила вытереть ее. Отказывались ли густые чернила стекать с моего пера, — он подставлял свой бок. Длинные черные полосы на нем свидетельствовали о многочисленных услугах, оказанных мне. Эти длинные полосы изобличали литератора, писателя, трудящегося человека. А теперь я похожу на богатого тунеядца; не поймешь — кто я такой! <…> Мой старый халат вполне гармонировал с окружавшим меня хламом. Вся гармония нарушена. Никакой цельности, никакого единства, никакой красоты» [62] . Нашествие роскоши расстраивает его, все это богатство разрушает слаженность обстановки его дома, не вяжется со старым плетеным стулом, деревянным столом, еловым полом. Халат Дидро был не просто домашней одеждой, а инструментом, униформой труженика, чье ремесло — писать и кто по ходу работы марает и одеяние, и руки. Дидро носил этот халат и когда был моложе и энергичнее. Таким образом он показывает, что в фигуре Художника нет ничего сакрального, что это человек обыкновенный, скромный, который не строит из себя невесть что и не стесняется своей комнатной жизни. В писателе нет ничего священного: халат Дидро, как и «Ночной колпак» Луи-Себастьяна Мерсье (1740–1814, ныне забытый талантливый графоман эпохи Просвещения), плед Шерлока Холмса, мягкие туфли Обломова — атрибуты обычных людей, ничего общего не имеющие с обличьем романтического поэта или прoклятого художника — никаких фраков, кружевных жабо и галстуков-бантов. Для них эти предметы — что-то вроде плюшевых мишек для взрослых, «переходные объекты» в терминологии Винникота [63] , которые помогают им осваивать мир. Сегодня Дидро писал бы в cпортивном костюме или в шортах. Как бы то ни было, фетишизм по отношению к халату не помешал ему предпринимать по тем временам весьма далекие путешествия, например в Москву к императрице Екатерине, и исследовать обширный мир с азартом и оптимизмом, которые мы утратили. А вот пример из более близкого времени: в течение всей Второй мировой войны Уинстон Черчилль управлял Великобританией из постели, являя собой смесь «эксцентричности и бесстрашия» [64] . Его красный с золотом домашний халат, в котором он был похож на китайского мандарина, стал символом сопротивления премьер-министра нацистским варварам.

62

Дени Дидро. «Сожаление о старом халате». Перевод Г. Ярхо. Примеч. пер.

63

Переходный объект — предмет, который создает у детей чувство психологического комфорта перед сном, чаще всего такими объектом становится мягкая игрушка. Термин введен британским детским психоаналитиком Дональдом Вудсом Винникоттом (1896–1971). Примеч. пер.

64

Faganabd B., Durrani N. What We Did in Bed: A Horizontal History [Фейган Б., Дурранти Н. История лежачего человечества]. Примеч. автора.

«Историю лежачего человечества» уже написали. Когда-нибудь напишут и историю сидячего — то есть историю нового вида живых существ, сидящих растянувшись или согнувшись в шезлонгах или креслах, в положении между лежанием и прямостоянием. В классическом понимании, чтобы пойти на работу или на прогулку, надо подготовиться, соответственно одеться. «Самые тонкие социальные отношения проявляются в их формах» (Левинас). Появляться на людях во всем домашнем — признак неряшливости, нежелания подумать о других: показывая себя таким, каков ты у себя дома, ты снимаешь оборону, тебе плевать на то, что о тебе подумают. «Приходите как есть» — гласит реклама МакДональдса. Какие есть, такие есть, без церемоний. Выходя из дома, мы как бы выходим из самих себя — переодеваемся, даем себе труд подумать о других. Камель Дауд, беседуя с Реймоном Депардоном о своей родине Алжире, видит его как «замкнутую страну, страну для своих, где все ходят в домашних тапках и пижаме» [65] . Отваживают подданных от политической деятельности, перекрывают им доступ в большой мир и даже приучают пренебрегать одеждой диктаторские режимы. Но когда и демократии заболевают, распущенность, привычка к неглиже становится нормой. Чем это чревато? Тем, что по окончании пандемии частная жизнь займет место общественной и все начнут повсюду щеголять в шлепанцах, шортах и майках, наплевав на правила и не боясь, что их осудят. Так же, как некоторые выходят в воскресенье за свежими круассанами в пижаме, — маленькое воскресное отступление от нормы будней. Спортивный костюм, как известно, долгое время носили любители футбола и регби, в нем валялись на диване, грызли орешки и попивали пивко. Такая минимальная солидарность с игроками, которые носились по полю. Приятно чувствовать себя вольготно, но цивилизации от такой расслабленности толку нет. И вероятно, в ближайшие годы наступит мощная реакция на такую расхлябанность в виде ужесточения условностей, увлечения дендизмом, увеличения спроса на шикарную одежду, чтобы компенсировать повальную халатность.

65

Raymond Depardon et Kamel Daoud a l’Institut du monde arabe, l’Histoire algerienne en noir et blanc // La Croix. 4 mars 2022. Примеч. автора.

Глава 12. Дезертирство из современности

Как не вспомнить, наблюдая наши беды, одно малоизвестное литературное течение XIX века, которое отвергало как пафос романтиков, так и консерватизм элит! Вскоре после Французской революции в Европе столкнулись два лагеря: с одной стороны — коммерсанты и предприниматели, — они работали, наживали богатство и во всем руководствовались строгим расчетом. С другой — бунтари, в свою очередь, делившиеся на богему и революционеров, те и другие восставали против новых капиталистических порядков, на дух не выносили посредственность буржуазии и ее деспотичные нормы. У анархистов, республиканцев, социалистов протест носил политический характер, у художников, больших и малых, — эстетический. Но, помимо этих двух, был еще немногочисленный третий лагерь тех, кто дезертировал из жизни. Эти упрямцы не трудились и не бунтовали. Они отвергали свой век каждый по-своему, объявляли забастовку самой жизни. Если романтики, обвиненные в том, что они обманчиво золотят фасад эксплуататорского строя, прибиваются в 1830 году к левым, то эти, третьи, никуда не идут. Дезертиру равно противен как буржуа, так и антибуржуа. Лежачая жизнь для него равноценна жизни несостоявшейся. Эти неблагодарные дети революционной бури хотят не зачинать, а стерилизовать будущее. У них нет какой-либо идеи или школы, но некая тенденция прослеживается во многих их произведениях на протяжении двух столетий, от Ксавье де Местра [66] до Перека, включая Достоевского, Сартра, Беккета, Кафку (хотя ни один из перечисленных не сводится к ней). Единственная их страсть — убивать всякую страсть, единственное желание — подавлять все желания. Пресная жизнь мелких буржуа представляется им слишком судорожной — эти разночинцы жаждут полнейшего покоя. Само их стремление остудить накал, хотя они обходятся без деклараций и демонстраций, — идеальный антидот от безумств современного мира. Эти активисты обыденности отстаивают правоту бездействия, величие неподвижности, «существование на низкой высоте» (Мишель Уэльбек).

66

Франсуа-Ксавье де Местр (1763–1852) — фигура крайне любопытная. Сардинский дворянин и офицер, воевавший против наполеоновской армии и лишившийся всего имущества, он большую часть жизни провел в России, участвовал в походах Суворова, в кавказских войнах, в войне 1812 года и получил за проявленную доблесть боевые награды и чин генерал-майора. Помимо этого, был неплохим художником и писателем, какое-то время заведовал Морским музеем в Петербурге. Жена Ксавье де Местра София Ивановна Загряжская приходилась теткой Наталье Николаевне Гончаровой, сам он был хорошо знаком с родителями Пушкина, написал известный портрет его матери, в 1800-е годы часто бывал в салоне Пушкиных, читал там свои стихи, которые, по свидетельству сестры Пушкина Ольги Павлищевой, пробудили поэтический дар мальчика. Примеч. пер.

Первым

во французской литературе жизнь в четырех стенах восславил Ксавье де Местр в «Путешествии вокруг моей комнаты» (1795). Книга написана во время его пребывания под арестом в Турине (за дуэль с одним пьемонтским дворянином) в противоположность рассказам о дальних странствиях и героических подвигах. Де Местр — это такой анти-Робеспьер, неутомимый любитель прогулок, обошедший пешком немалую часть Европы. Вынужденный по приговору суда безвылазно сидеть в роскошной комнате и довольствоваться обществом слуги, он в 42 главах перечисляет все прелести комнатной жизни: описывает кровать, платяной шкаф, собаку Розину и слугу Жоанетти, обширную библиотеку и эстампы на стенах. Комната становится подлинным героем книги, показывает автору все свои сокровища, и каждый предмет обстановки становится темой размышлений и фантазий (позднее это повлияет на Гюго, когда он будет писать «Последний день приговоренного к смерти»). Неподвижное путешествие — реакция на язвы Истории, вызванные Французской революцией. Подобно героям «Декамерона» Боккаччо, молодым людям, которые спрятались за городом от черной чумы, свирепствовавшей во Флоренции в 1348 г., и рассказывали друг другу озорные любовные истории (счетом сто), Ксавье де Местр воспевает благотворное заточение, которое защищает его от мерзостей окружающего мира. Оставаясь заключенным, он понимает, что даже самое горемычное существо, если у него есть свое укрытие, свой уголок, может с помощью чтения, воображения, мечтаний совершить бегство и не чувствовать себя несчастным и обездоленным. Преимущество такого путешествия на месте в том, что оно ничего не стоит, не представляет никакого риска для путешественника и подходит даже самым бедным, трусливым и ленивым: «Пусть дружно поднимутся все лентяи» и никуда не пойдут. Камерный маршрут, пролегающий от кровати к креслу, от кресла к вестибюлю и предпочитающий окольные пути прямому, однообразен, но занимателен. «Жаркий очаг, книги, перья — сколько средств против скуки. А какое удовольствие, позабыв о книгах и перьях, мешать в очаге угли, предаваясь сладостному размышлению или складывая рифмы на потеху друзьям. И протекают мимо вас часы, и оседают в вечности, и вас не тяготит их ход» [67] . Автор мысленно переносится в самые необыкновенные края, не покидая теплой постели. Листая книгу, не можешь избавиться от впечатления, что читаешь разные «дневники изоляции», которые в изобилии появились в 2020 году. Комната — отправная точка множества потенциальных перемещений, которых никогда не случится в реальности. Де Местр умиляется преданности своего слуги и верности своего пса, разглядывает портрет некой красавицы-герцогини, благодаря которой душа его может «в один миг преодолеть сто миллионов лье». Он мысленно беседует со знаменитыми учеными, великими мужами древности, в том числе с Платоном. Хотя весь рассказ сдобрен юмором и повествование постоянно пародирует само себя, однако в целом книга пронизана ложным восторгом и поддельным удивлением. Сквозь похвалу затворнической жизни проступает томительное желание убежать, чувствуется, что де Местр изо всех сил старается не поддаваться отчаянию [68] . Вдохновлявшийся «Сентиментальным путешествием» Стерна, он, в свою очередь, стал основателем нового литературного направления — внутренней автобиографии. Это ироническое произведение впоследствии породило тысячу пародий, в 1798 году появилось даже «Путешествие по моему карману».

67

Ксавье де Местр. «Путешествие вокруг моей комнаты». Примеч. пер.

68

Beigbeider F. Bibliotheque de survie [Бегбедер Ф. Библиотека выживания]. L’Observatoire, 2021. P. 125–126. Примеч. автора.

Вот и нас, очутившихся перед лицом страшных конвульсий Истории, так и тянет запереться в небольшом пространстве, каждый квадратный метр которого был бы в нашей власти. Тот, кого мир страшит, воображает себя столпником на утесе или отшельником в затворе со всеми удобствами. И он готов воскликнуть вслед за Ксавье де Местром, что комната — это «счастливая страна, где собраны все блага и богатства мира». Воображаемые миры затворника и заключенного схожи, хотя живут они в совсем разных условиях. Известно, что многие бывшие узники, выйдя на свободу, несут тюрьму в себе, настолько они свыклись, срослись с нею. Нередко они даже вспоминают о ней с удовольствием, как об утерянном рае: взять хоть Жана Жене — вот уж кто умел превратить жуликов и бандитов, с которыми сидел в Централе, в принцев крови, аристократов, наделял их тонкими поэтическими натурами. Шлюхи, развратники и попрошайки стали под его пером новой знатью и заговорили, как Франсуа Вийон или принцесса Клевская. А есть еще романы из жизни санаториев, эту литературу освятило имя Томаса Манна, написавшего «Волшебную гору», книгу, рассказывающую о любовных перипетиях, идейных дебатах в шезлонгах, но также выносящую приговор внешнему миру, который вскоре пошатнется под мощным ударом войны (действие происходит накануне Первой мировой). В санатории кипят интриги и споры, общение между больными обусловлено состоянием их легких и качеством кашля, так что пациенты делятся на гордых обреченных, чьи тела вскоре вывезут тайком, и выживших, которые борются и свидетельствуют.

Не будем отрицать, что существует некое извращенное удовольствие в том, чтобы вязнуть в обыденности, как в песках пустыни. Загадку «как жить, не живя?» многие разгадали на свой лад и в соответствии со своим временем и темпераментом. Лучше, чем кто бы то ни было, пожалуй, воплощает наше событийно скудное существование швейцарский писатель Анри-Фредерик Амьель (1821–1881). В огромнейшем (более 17 000 страниц) дневнике, который этот профессор эстетики и словесности Женевского университета вел на протяжении всей жизни, он скрупулезно описывает мельчайшие детали каждого дня, при том что ничего или почти ничего в этот и все прочие дни не происходило, разве что менялась погода. Прелесть сменяющих друг друга дней заключается в маленькой, чисто номинальной разнице между вчера и сегодня или между сегодня и завтра. Все вещи непрестанно повторяются, но крохотное отличие делает каждую уникальной. Однообразное течение времени с биологической регулярностью прерывается трапезами, «Дневник» же отмечает, помимо этого, еще и некоторые непредусмотренные перерывы. Анри-Фредерик Амьель был человеком разносторонним: настоящий эрудит, всеми почитаемый профессор словесности в Женеве, он, по существу, вел двойную жизнь, официальную и вымышленную. В этой второй жизни он воображал, какие книги мог бы написать, на каких женщинах мог бы жениться (на деле он довольствовался в эмоциональном плане общепринятой нормой), какие путешествия предпринять. Заядлый мечтатель, одержимый идеей о «бесконечной изменчивости возможного», он всегда старался оставаться за кулисами активной жизни, и только «Дневник», который он прилежно вел, давал ему иллюзию проживания некой судьбы. На свете было и есть множество других авторов дневников, но только он неукоснительно оставался верным серой будничности, за что и получил титул короля пассивности.

Амьель поднял апологию незначительного на недосягаемый дотоле уровень, превзойдя воина и путешественника де Местра. В данном контексте «незначительное» — не синоним «неинтересного» или «пустячного», «незначительное» — это что-то, смысл чего еще не раскрыт. Происходит исследование мелочей с заведомой целью извлечь художественное содержание из ничего. «Дневник» Амьеля — бумажный храм нового божества, культ которого утвердится в автобиографическом жанре, — культ ничтожности, то есть мельчайших деталей, которые он тщательно воспроизводит на страницах книги. Мелкие происшествия, перепады настроения, мигрени, расстройства пищеварения, одышка, резь в глазах от солнца на озере Леман, разнообразные болячки — весь этот вздор, составляющий мелкую прозу жизни, складывается в одно большое приключение. Пунктик автора — составлять расписания, помещать будущее за решетку календаря. Трудно чем-то занять долгие часы, зато можно заранее расписать их по минутам: «Составление расписания моих занятий на эту зиму заняло почти восемь часов», — пишет он. И это не только порочная идея обустроить жизнь так, чтобы не жить, но еще и способ ускользнуть от насущного настоящего, мечтая упорядочить будущее. Запихивая недели в жесткий корсет определенной программы, убеждаешь себя, что для тебя там, в будущем, есть место, тебя там ждут, и никаких неприятных сюрпризов не будет. В наши дни у Амьеля появился серьезный последователь — норвежец Карл Уве Кнаусгор, автор длинной, в четыре с лишним тысячи страниц, исповеди «Моя борьба», написанной с предельным реализмом. Ошеломительный успех книги свидетельствует о господствующем ныне предпочтении документального вымышленному.

Посмотрите еще на героя «Бартлби» Мелвилла (1853), этого старательного переписчика бумаг, который превращается в угрюмую улитку. Писарь — тип отрицательного героя XIX века, наследник средневековых монахов, и если он, подобно Бувару и Пекюше, вознамерившимся собрать все научные знания того времени, восстает против своей участи, то в результате все равно возвращается к своему чернильному ремеслу. Бартлби работал в конторе на Уолл-стрит, но в какой-то момент стал отвечать на требования начальника репликой: «I would prefer not to…» — я предпочел бы не… Странное утвердительное отрицание, над которым ломали головы многие поколения философов и писателей: этот писец, сидевший у окошка с видом на глухую стену и в конце концов угодивший в тюрьму, — своего рода лилипутский колосс. Бледный, как мертвец, Бартлби, в отличие от Бувара с Пекюше, не одержим жаждой знаний, он прирос к своей конторке и к своему немудрящему делу. «Бартлби» — роман об агрессивной пассивности, его герой доводит начальников и коллег своим упрямством, хмурой спесью и до самой развязки упорствует в чрезвычайной заурядности. Этот переписчик, ранее служивший в отделе невостребованных писем в Вашингтоне, лишь копирует жизнь, но сам не живет. Как говорит Жиль Делёз, он «пережевывает написанное другими» [69] , но вскоре ему надоедает эта вторичная деятельность, он перестает писать и отказывается покидать помещение конторы. Цепляется за него, пока его не выдворяют силой. Когда-то этим делом — переписывать, сверять и выдавать документы — занимались в своих обителях монахи, спасая от забвения тысячи греко-латинских текстов. Мир Бартлби — помесь платоновской пещеры (но без светотеней) с монашеской кельей в пыльной конторе XIX века, в наши дни он был бы программистом какого-нибудь open space или flex office, расположенных в стандартном офисном здании. Бартлби «тихо, угрюмо, механически» переписывает бумаги и на все просьбы коллег или начальников отвечает единственной формулой, которая их бесит: «Я предпочел бы не…». Все вокруг возмущаются, пытаются его урезонить. Мало-помалу этот «бастующий душой» (Жан-Луи Бори) отказывается от всякого действия, его выгоняют из конторы, и он попадает в тюрьму. Предпочитать НЕ значит отвергать и принятие, и отказ, говорить «нет», смягчая, но не отменяя его. В этом последнем слове — отрицание всех остальных, произнеся его, Бартлби замолчал навсегда. Эта «великая маленькая книга» (по удачному определению Жака Деррида) — не единственное произведение Мелвилла, он также автор гигантской морской эпопеи о белом ките Моби Дике; как все писатели, он открывал новые континенты как в бесконечно большом, так и в бесконечно малом, а в «Бартлби» исследовал неисчерпаемость ничтожного, губительного даже в пассивности.

69

Жиль Делёз. «Бартлби, или Формула», 1993. Примеч. пер.

Глава 13. Озабоченность погодой

Считается, что это Анри-Фредерик Амьель вслед за Жан-Жаком Руссо и Мен де Бираном [70] изобрел то, что станет лейтмотивом следующих веков: озабоченность состоянием погоды и тем, как она связана с нашим настроением. Еще античные авторы, а затем Монтескье исследовали влияние климата на политические режимы. Амьель систематически начинает каждую запись «Дневника» указанием на погоду, как будто ему нужно было взглянуть на небо, чтобы понять, как себя чувствовать: «Пасмурно, жара, кажется, спала»; «Небо серое и холодное, ни проблеска света, ни капли любви, оно похоже на безотрадную жизнь человека, который так и не осмелился протянуть руку женщине и сказать ей: „Хотите ли вы, да хранит вас Господь, соединить свою жизнь с моей и клятвенно скрепить эти узы?“» «Небо затянуто серыми слоистыми облаками, дальние горы в тумане; природа полна печали, с деревьев облетают листья, так слезы неизлечимой скорби смывают последние иллюзии юности. <…> И только ель бодра и стойко зеленеет посреди этого чахоточного пейзажа». Или: «Яркое солнце заливает мою комнату, природа ликует, улыбается осень. И я, как могу, откликаюсь на радостный зов» [71] .

70

Мен де Биран (1766–1824) — французский философ-спиритуалист, один из основателей метода самонаблюдения в психологии. Примеч. пер.

71

Цитаты из 12-го тома «Дневника». Примеч. автора.

Поделиться с друзьями: