Тростник под ветром
Шрифт:
За все сорок лет, которые прошли с тех пор, как он начал заниматься медициной, он никогда не испытывал никаких сомнений в правильности избранного пути. Труд врача приносил глубокое удовлетворение, поддерживал его внутреннее спокойствие. Но сейчас это спокойствие готово было рухнуть. Он чувствовал, что нуждается в какой-то моральной опоре, которая поддержала бы его просто как человека. Он забыл надеть шляпу, и яркое солнце пекло седую голову. Прекрасный весенний пейзаж не трогал сердце, казался бессмысленным и далеким. Иногда профессор останавливался, рассеянно глядя на цветущие в траве фиалки. Возможно, люди, собиравшие траву, принимали его за почтенного господина, который беспечно гуляет, наслаждаясь теплом весны. Но хотя профессор почти не замечал окружающего пейзажа, все же красота
Когда часа через четыре профессор вернулся домой, он выглядел спокойным, как всегда. Не обедая, он молча прошел в приемную и начал, по обыкновению, тщательно осматривать заждавшихся пациентов.
На ботинках профессора, сброшенных в прихожей, засохла глина и грязь. Только госпожа Сакико, увидев эти запачканные ботинки, поняла всю боль его сердца. Но она не стала ни о чем расспрашивать мужа. Задавать вопросы было слишком мучительно.
И все же смерть Томохико явилась наиболее тяжелым ударом не для отца, а для матери. Двоих сыновей она родила, и оба погибли. О Томохико у нее сохранились бесчисленные воспоминания. Она помнила даже, как тридцать лет назад была беременна этим сыном. Тело ее до сих пор хранило память об этом. Для матери это были драгоценные воспоминания, они были как пуповина, когда-то связывавшая ее тело с ребенком. И, медленно перебирая эти воспоминания, она ощущала свою неразрывную связь с сыном. Она и сейчас чувствовала себя по-прежнему связанной со своим первенцем. Смерть Томохико на Новой Гвинее означала, что какая-то часть госпожи Сакико умерла вместе с ним.
По натуре консервативная, боявшаяся всяких перемен в жизни, госпожа Сакико всегда льнула душой к прошлому. Воспоминания о прошлом, о прежней, ушедшей жизни служили ей источником душевной энергии. Она заботливо сохраняла рисунки и образцы чистописания, которые дети выполняли, когда только начали ходить в школу, тщательно приводила в порядок старые фотографии, аккуратно наклеивая их в альбом. Но вот не стало Митихико, а вслед за ним и Томохико. Воспоминания о прошлом, поддерживавшие госпожу Сакико, утратили смысл, прежняя жизнь превратилась в пустую сказку. Несчастья одно за другим сыпались непрерывно на протяжении этих последних лет. Душевные силы госпожи Сакико, и без того уже постоянно трепетавшей от ужаса, который наводила на нее война, были окончательно подорваны. Смерть Томохико явилась для нее последним ударом. Она потеряла аппетит, стала совершенно безучастна ко всему окружающему. Излечить подобную болезнь было не во власти профессора Кодама. Госпожа Сакико страдала от бессонницы, ее мучили тяжелые сновидения. Среди ночи она внезапно вскакивала с постели и зажигала огонь перед алтарем или вдруг торопливо бросалась в прихожую и распахивала входную дверь. Ей мерещились призраки. Когда муж спрашивал, что с ней, она, подбирая рассыпавшиеся в беспорядке волосы, шептала: «Томохико вернулся. Сейчас я ясно слышала, как он стучался в дверь и звал меня...» В такие минуты лицо у нее искажалось, глаза блуждали.
Злосчастная война раздавила госпожу Сакико. Ее нервы не выдержали жестокого испытания. Иоко пришлось ухаживать не только за сестрой, но и за матерью. В день отъезда Уруки, спасаясь от тоски, она пошла ночевать к родителям, да так и осталась у них, взяв на себя все заботы по дому.
Разумеется, смерть брата и болезнь матери были большим горем для Иоко, и все же эти несчастья не могли сокрушить ее до конца. В глубине ее души жило прочное сознание своего счастья. Хлопоты по дому и уход за больными, напротив, лишь помогали забыться на время отсутствия мужа. Она думала о радости, которая ждет ее, когда вернется Уруки, и горе не прилипало к сердцу, как вода не пристает к маслу. Из всей семьи она одна была здорова, заботливо ухаживала за матерью, стараясь приободрить ее.
Юмико не заплакала, узнав о смерти старшего брата. Она лежала в постели и, широко открыв глаза, пустым взглядом смотрела в потолок. С тех пор как она заболела, глаза у нее стали огромные, ясные. Казалось, она не может постичь, что брата уже нет в живых.
— Зачем только люди воюют?
Юмико никак не могла уразуметь этого. Рузвельт, Черчилль, Гитлер, Трумэн,
Тодзё—все такие знаменитые, умные люди... Когда они произносят речи, то непременно говорят о культуре, о мире для всего человечества. Почему же, несмотря на все это, вдруг происходит война? Юмико была не в состоянии постичь этого.Ее охватывает горестное разочарование в людях, во всем окружающем. Грязь и неправда, пронизывающие весь мир, заметнее бросаются в глаза. Жестокая действительность угрюмой тенью ложится на девичье сердце, А когда в сердце закрадывается сомнение, весь мир представляется безрадостно-серым. Хитрость, лживость, отталкивающий вид приходящих на прием пациентов... Высокомерие начальства на заводе, лесть и подобострастие всех остальных... Зависть, ядовитые насмешки, взаимное предательство среди подруг... А ее собственная жизнь, полная таких прекрасных мечтаний... Не была ли эта жизнь гораздо более грязной и безрадостной, чем она сама думала? Лежа в постели, Юмико страдала от горестных размышлений.
— Скажи, Иоко, ради чего живут люди? Неужели на свете нет ничего прекрасного? Скажи, ведь должна же быть какая-то радость...
Иоко не понимала, что творится в душе Юмико.
Она вся принадлежала реальной жизни. Пусть эта жизнь была грязной, безрадостной, но все же — как-никак это была жизнь. Связь Юмико с жизнью не была такой неразрывной. От болезни кожа у нее стала бледная, почти прозрачная, тело исхудало, и вся она больше походила на бесплотный призрак, чем на живое существо.
В погожие дни, когда не было воздушных налетов, Юмико, накинув поверх легкого кимоно ярко-лиловое узорчатое хаори, спускалась с веранды в сад. В каждом маленьком уголке запущенного сада прекрасным цветом распускались азалии, фиалки, тюльпаны, вьющиеся розы, камелии. У каждого цветка- своя неповторимая форма, свои совсем особенные лепестки, тычинки, стебель. От цветка к цветку хлопотливо перелетают бабочки, снуют шмели. По теплой земле ползают маленькие, едва заметные глазу жучки с хоботком и множеством ножек. Война, которой поглощены люди, не имеет никакого значения в этом мире природы.
Юмико подолгу следила за каждой мошкой. Она думала о боге, властвующем над всей вселенной. Опа пыталась найти утешение в красоте и беспредельном разнообразии природы. Бог, управляющий мирозданием, несомненно щедр и великодушен. Стать выше житейской суеты, в которую погружены люди, слиться с богом, царящим в природе,— вот, пожалуй, самый прекрасный удел для человека...
Игра на рояле утомляла больную Юмико. И все-таки иногда она порывисто вскакивала и садилась за рояль. В такие часы она с вдохновением играла самые трудные, почти недоступные ее исполнению пьесы. А когда она чувствовала себя настолько плохо, что не имела сил подняться с постели, то часами слушала патефон.
Одна лишь музыка помогала ей забыть окружающее. Музыка уводила ее прочь от действительности, прочь от этой ужасной войны, открывала перед ней величие природы. Лист, Бах, Гайдн, бесчисленные гении музыки пламенной душой искали мира, красоты и любви!.. Жизнь на этой земле, где закат и восход сменяли друг друга в беспрерывном убийстве и взаимном истреблении, перестала интересовать Юмико. В мечтах ей рисовалась совсем другая страна, далекая, идеальная. Болезнь матери, гибель обоих братьев постепенно перестали волновать Юмико, собственное существование подчас казалось ей нереальным. От Кунио Асидзава уже десять месяцев не приходило никаких известий. Любовь тоже оказалась на поверку всего лишь мимолетным призраком счастья.
Когда звуки рояля раздавались чересчур бурно, отец в белом халате входил в гостиную.
— Нельзя, нельзя, Юми...— тихо говорил он, опуская руку на плечо дочери,— опять температура поднимется...
Возвращенная на землю из страны призраков, девушка вздыхала, прислонившись вспотевшим лбом к груди отца, и, перебирая пальцами пуговицы его пиджака, отвечала:
— Ну и пусть, папа... Ты думаешь, я боюсь умереть? Нисколько...
Безрассудные, по-детски несдержанные слова больно ранят сердце отца. Ведь у девочки не осталось никакой другой утехи, кроме музыки. И профессор Кодама, понимая, что утомление может повредить дочери, не решался отнять у нее последнюю радость.