Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Ты так любишь эти фильмы
Шрифт:

— Спецкурс по истории кино?

— Нет, нет, не по истории. Что-нибудь более, — я выписываю руками нечто округлое, — востребованное. Фестивальное?

— Можно устроить, — задумчиво соглашается Анна Павловна. — Это действительно можно устроить. Конечно, мы не будем пропагандировать наиболее скандальные образцы…

Мы таращимся друг на друга, гадая, как выглядят образцы фестивальных скандалов. Вероятно, что-то вроде Тарковского. С облегчением я думаю, что давно умерший Тарковский теперь числится в разделе истории кино, каковой я отверг. Я отворачиваюсь, чтобы завуч не смогла прочесть мои мысли: мы никогда не обсуждали специально наши вкусы, но почему-то я уверен, что хулу на Тарковского она не простит. Интеллигенция

вечно находит Духа Святого себе по плечу.

Херасков

Душа советского школьника середины восьмидесятых (то есть меня) всецело и безусловно была на стороне белых. Чему, столь же всецело и безусловно, способствовал советский кинематограф. В фильмах белые всегда проигрывали, и самые из них привлекательные всегда погибали. Что может быть беспроигрышнее позиции обречённого героя? Да и одеты они были, как сказал бы Константин Леонтьев, изящнее.

В десять лет легче определиться мировоззренчески и политически, чем в двадцать. Я и глазом моргнуть не успел, как в середине девяностых оказался на стороне отринутого и оплёванного Советского Союза — частью по всё той же детской логике, частью из отвращения к новым порядкам, из отвращения к возопившим о себе кандидатам в предки российских пэров.

Ещё через десять лет, в тот исторический момент, когда мои знакомые один за другим говорили: «я разочаровался в либерализме», — мне пришлось сказать себе: «я разочаровался в империи». Все эти годы я тосковал по утраченному и в мыслях легко приискивал себе в нём место: были же и те блаженные географические окраины, куда мы принесли, как умели, цивилизацию, и окраины в ином смысле, незнаемые смиренные закоулки жизни, её чердаки и подвалы. Я хранил представление о немного затхлом и дряхлеющем, но пронизанном светом мире, неповоротливость и налёт абсурда которого были только другими формами простора и сложности. Каменная кладка стен пестрела выбоинами и укромными гнёздами — погибшими, когда стены снесли, расчищая место для жестяных заборов.

В гибели этого мира я удостоверился, только когда его затеяли строить вновь. И я вижу, что живой человек — человек с живыми чувствами — в ужасе отшатывается от всего, что предлагает ему современность — по крайней мере, её убогая политическая палитра, — включая распродажу (по дешёвке) украденных у меня снов.

Потому ли, что убийцы могут быть строителями, а воры — нет, никогда?

Я положил трофейный нож на стол — буду медитировать, возможно; обнажать собственную глупость, смеясь над чужой. Тётя Аня застала меня врасплох. Когда беспощадный серебряный голос спрашивает: «В чём главная разница между голливудским кино и европейским арт-хаусным?», — вы сперва отвечаете («В том, что голливудскому кино свойствен бодрящий идиотизм, а европейскому — унылый») и только потом, с роковым опозданием, осознаёте, в какойразговор втянуты. Я не сразу понял, куда она клонит. (О неуклонная, непреклонная тётя Аня!) Будь я в нормальном состоянии, то отказался бы не дослушав. Но мне было так плохо, что единственным выходом казалось сделать ещё хуже, и я сказал «да». И тётя Аня, прекрасно зная, что на протяжении пары дней такое вымученное «да» того и гляди рассыплется на множество осколков «нет», вынудила меня приехать немедленно.

Так я оказался, миновав школьный парк, где красно-бурая кайма кустов петляла вокруг уже голых деревьев, и дымка стлалась над неожиданно зелёным и свежим газоном, миновав полные какого-то млечного, рассеянного света коридоры, — оказался в «Госфорд-парке» Олтмена, в кабинете директора.

Нерассуждающее уважение к интерьеру распространялось и на его хозяина. Хотя он был безусловный хозяин, с акцентом не на деловитость, а на собственничество, заносчивость его каких-то каурых, блеснувших на свету густо-жёлтым глаз, не раздражала. Соприродный, соразмерный окружавшей его роскоши, он не кичился

и не боролся где-то в глубинах души со смущением и стыдом. В нём не было фальши. На киноискусство ему было по-настоящему наплевать. Кроме того, мне показалось, что у него, так же, как у меня, болит голова.

— Значит, вы будете провозвестником Закона Божьего, — сказал он ровно. — Добро пожаловать.

Едва удержавшись, чтобы не сказать «что-что?», я с тем же, но молчаливым вопросом посмотрел на тётю Аню. Вид у неё был самый обычный: спокойный, административный, памятный с детства. К такому нелегко привыкнуть, а, привыкнув — представить тронутым рябью эмоций. Как фарфор.

— Константин Константинович шутит.

— Мы стояли перед выбором, — невозмутимо поясняет Константин Константинович.

То, что меня приравняли к Закону Божьему — и даже в некотором роде предпочли, — внушало прежде всего опасения. Если здесь и сейчас ждали программной речи, то я был вооружён только мигренью и обрывками не попавших в рецензии шуток: «А что случилось с Непобедимой Армадой? — Она утонула».

— Вы хотите, чтобы я знакомил ваших ребят с наиболее интересными киноновинками?

— Наших девочек.

— Что?

— Не ребят, а девочек. Анна Павловна разве не сказала? Унас женская гимназия.

Я почувствовал себя так, будто уже умер. Девочки! Я знать не знал, как управляться со школьниками вообще. Мысль о толпе Барби вызвала хуже чем тошноту.

— Чтобы я знакомил ваших… э-э-э-э… воспитанниц…

— С чем-нибудь современным. Если такое возможно.

И он как-то быстро, затаённо на меня глянул.

— Разумеется, — сказал я на всякий случай.

— Теперь, — доверительно и бодро сообщила тётя Аня, выходя за мной из директорского кабинета, — пойдём знакомиться с девочками.

— Господи, но я не могу прямо сейчас!

— Ничего, ничего. Посмотришь на них, расскажешь что-нибудь… Что-нибудь вводное.

Девчонки ждали в рекреации. В моей школе, помнится, рекреацией называлось пустое пространство в конце коридора, с окнами по одну сторону и дверями классов по другую. Здесь это был скорее салон (салоном его официально и именовали, по крайней мере, директор и тётя Аня): цветы, диваны и огромный домашний кинотеатр. Пока я шёл (брёл, влёкся, понукаемый и подбадриваемый, что было хуже понукания), то думал о том, что скажу слушательницам, но перенеся ногу через порог, осознал, что не знаю, как к ним обращаться. Девушки? Неизвестно, какую шуточку получишь в ответ. Юницы? Отроковицы? К этому я сам не готов морально. Барышни? Demoiselles? Пардоньте мой франсе. Девицы? Тогда девИцы или дЕвицы?

Увидев их, я на всё махнул рукой. На спецкурс набрали всех желающих старше седьмого класса, то есть с бору по сосенке. Все они были в довольно комичной форме, с голыми коленками. Все что-то читали, жевали, зевали, пялились в ноутбуки, лениво переругивались. Всех появление завуча ввело в ступор — и даже робкие смешки, когда девки разглядели меня, не посмели раздаться достаточно внятно. Тётя Аня насладилась произведённым впечатлением, представила мою персону (так, словно я был воплощённым киноискусством или, по меньшей мере, главным судьёй и арбитром, решавшим, кому киноискусство воплощать, а кому — нет) и удалилась, проигнорировав подаваемые мною знаки. Я плюхнулся в ближайшее кресло и рявкнул:

— Вопросы есть?

С высокой долей вероятности таким вступлением (голос твёрд, глаза угрюмы) можно отбить всякое желание соваться с вопросами. Чтобы сразу стало понятно, вопросы здесь задаёт кто. Педагогический раж, нечто среднее между пассионарностью и истерикой.

— А Брэд Питт и Анжелина Джоли долго продержатся? В смысле, в браке?

— Мне эта новая мода браков между актёрами и актрисами вообще не нравится, — ответил я, прощаясь с педагогическим ражем. — Актрисы должны выходить замуж за режиссёров.

Поделиться с друзьями: