Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Ты так любишь эти фильмы
Шрифт:

Я похолодел. Ну конечно! Конечно! Они всегда находят самое уязвимое место. Кто, как не мой плачевный, паскудный брат должен стать точкой прицела. Я поймал себя на том, что удерживаю дыхание. Парочка о чём-то разговаривала, потом братец повернулся ко мне спиной и полез в рюкзак. Я впустую вытянул шею. Разглядеть, что там, было невозможно.

Когда он наконец двинулся, я пошёл следом.

Стоило ситуации проясниться, мне стало легче. Враг предлагал сражаться на территории, на которой я и без того бился двадцать лет, изучив расположение каждой травинки. Да я не только мог предсказать, на какой сраный цветок прилетит конкретная пчела, но и какая птичка где нагадит! Я на целую армию нарыл здесь окопов и столько же уничтожил! Я был танкистом, и самим танком, и гранатой,

которая в танк попадает!

И на этот раз ты в окончательном дерьме, малыш, мой мальчик. Потому что привёл в эти приватные Фермопилы чужое персидское войско. Потому что никому не позволено за пару доз продавать врагам своего старшего брата. Который всю жизнь о тебе заботился! Всю жизнь пахал! Лечил, учил, копил деньги на похороны! Тебе было четырнадцать, когда умерла мама, ты помнишь? А нашего папашу, растворившегося в сибирских лесах ещё до того, как ты научился правильно писать слово «корова»? Ты помнишь девяностые, которые теперь называют «лихими», вкладывая в это слово максимум неодобрения? (А мне нравится слово. Мой профессор — определённо лихой. И те годы были — да, как в лихорадке, но такие блестящие, быстрые, удалые…) Что ты вообще знаешь о девяностых? Тебя вышибали из школы — я нёс директору конверт, тебя вышибали из института — я нёс декану конверт, у тебя всегда были целые ботинки. Ты, блядь, не клеил ботинки клеем «Момент», зажимая их на ночь струбциной! Ты жрал досыта и устраивал истерики моим жёнам. Может, ты считал, что я уделяю тебе мало внимания? Мало внимания сиротке! Зараза! Мой братик. Никто этого не понимает. Пресвятая Богородица, я действительно заведу себе попа и часовню, буду стоять со свечкой и всеми моими печалями, пусть плавится душа в смиренном огонёчке, пусть Боженька поглядит, пусть Он поглядит, раз родная кровь глядеть не хочет. Не уделял внимания. Я только о тебе и думал с утра до ночи, ты был в каждом моём кошмаре, ты был в тех частях меня, куда никому больше нет доступа. Кто все эти люди, к которым ты цепляешься, скотина? Разветвлённая сеть агентов? Курсанты террора? Стипендиаты хаоса. Ты не понимаешь, во что ввязался.

Херасков

Для каких надобностей ковала кадры эта элитная кузница, я так и не понял. Для высадки на Марсе, возможно. Для захвата Белого дома. Для чего-то такого, что не имеет отношения не только к нашей жизни, но и к человеческой жизни вообще. Если бы меня приставили к каким-нибудь прогрессивным дояркам, дело и то пошло бы живее. (Да, я в силах представить, как выглядят прогрессивные доярки.)

Я принёс им «Пули над Бродвеем» — они зевали. Принёс «Прирождённых убийц» — они ржали весь фильм, а Анна Павловна после сделала мне внушение и попросила не разрушать детскую психику.

Осатанев, я поставил «Деток» — и получил в ответ либо «а что тут такого», либо «подумаешь, это же Америка». Я поймал себя на том, что брюзжу, как старая бабка, но не остудился. «Товарищи сеголетки, — сказал я, — лучшее для вас — найти того, кто умнее, и во всём его слушаться. Тем более что в вашем случае найти того, кто умнее, — не проблема».

«А кто такие сеголетки?» — спросили они. «Рыбки этого лета. Молодой неоформившийся элемент. Особенно мозги у них не оформлены. Ну?» Куда там «ну». Эти бесстыжие, бессмысленные лубяные глаза ничем было не пронять. Приглядевшись к ним, я понял, как беспочвенен был мой первоначальный страх попасться в сети педофилии. Грубость их детских душ никак не искупалась нежным детским обликом. И тогда я сделал вывод, что педофилы — народ нещепетильный в духовном плане.

— Неужели и я был такой скотиной?

— Ну вы же не были девочкой.

— Да, я всегда подозревал, что девочки похлеще мальчиков. Скажи мне, Катя, а тебе разве можно курить?

— А вы настучите.

Мы прохлаждаемся на чёрной лестнице; конечно, я бы не дал ученице девятого класса сигарету — но у неё свои; их и курим. А что мне, ногами топать? Звать на помощь? Лишиться чувств? Я не умею изображать перед барби конкретно взрослого дядю, один взгляд или нахмуренные брови которого и т. д. Лёгкая тень неудовольствия и т. д. Всеобщий

транс, обмороки, землетрясения и т. д. На чёрной лестнице.

Чёрная лестница — единственное место сих величественных хором, где чувствуешь себя человеком: твое потное нестерильное существо не дисгармонирует с обстановкой. Во всех прочих местах обстановка не давала шанса; хотя повсюду, казалось бы, были дети, природой призванные вносить хаос, неживое совершенство и детей сделало своей частью. И всё, что осталось, что стало убежищем от всевидящего ока Мордора, — бетонные ступеньки, узкие пролёты, слепые, забранные решётками окошечки — и на серо-стальной краске стены чьё-то почти неразличимо процарапанное имя.

— Прекрасно знаете, что стучать я не стану. И вам, по идее, должно быть стыдно. Вы злоупотребляете моей лояльностью.

— А я не просила.

— Значит, стыдно вдвойне. Это как подарок вместо «спасибо» тут же кинуть в помойку.

— Не стыдно!

— Значит, вы бесстыжая.

Это её наконец заткнуло. Сигарету, правда, она докурила. И вновь взялась за вопросы.

— Вам здесь нравится?

— Не очень, — сказал я осторожно, — но не потому, что здесь плохо. Хорошее, можно сказать, место. — Я откашлялся. — Не по мне.

— Почему?

— Нипочему. Так вышло, оно не моё.

— А ваше где?

Ага, так я тебе и скажу.

— Нигде.

— У каждого есть своё место, — убеждённо сказала девочка Катя. — Нужно собраться с силами и поискать. Где-то всегда есть люди, которые поймут именно тебя, и дело именно для тебя, и в точности такое дерево за окном, какое… ну, какое надо.

Она говорила «поискать», а лет через десять будет говорить «потерпеть», а ещё потом — «ещё поборемся», в лучшем случае. Я слушал её тоненький голос с сочувствием, но стараясь не улыбаться. Сочувственная ухмылка — вот всё, на что я был способен. От которой эта девочка резонно пустится наутёк. Она была такая тоненькая, недокормленная, хмурая, как гопница, и серьёзная, как мальчики Достоевского. Каким я никогда не был.

— Только зубы покрепче стисни, — промурлыкал я, — выстроим дом, выстроим дом… Нет, дело во мне. Я классический лишний человек. Лишних людей в школе ещё проходят?

Она скривилась.

— Ну вот. Понимаешь, Катя, современный мир для меня слишком жёстко сегментирован. Либо ты демократ, либо красно-коричневый. Либо культурный человек, либо фанат Летова. Либо «кушать», либо «есть». Либо, прости, пидор, либо натурал. Люди сбиваются в кучки и знать не знают, что происходит в кучке по соседству. И не желают знать. Очень агрессивно не желают, кстати. Не знаю, может, мир и всегда был таким. Но мне от этого душно. Некуда прибиться. Да и расхотелось прибиваться.

— Одному лучше.

— Это смотря в какой позиции.

Я поперхнулся. Сказанное прозвучало тёмным, но по-видимому неприличным намёком.

— В простонародье меня отталкивает неимоверная душевная грубость, — поспешил продолжить я, — в интеллигенции — неимоверная трусость, офисные работники любого звена — сплошь какие-то андроиды, лиц творческих профессий я всегда презирал, военных сторонился, к блатным питаю предубеждение, а бандиты предубеждены против меня. Из ближайших друзей юности один подался в священники, другой — в депутаты, оба меня в упор не узнают, хотя и по разным причинам. Профессия моя смехотворна, а личная жизнь не подлежит описанию цензурными словами. Зачем тебе торопиться жить?

— Просто вы уже старый и сдавшийся, — сказала она безмятежно. — У меня всё будет по-другому.

— Хотелось бы верить.

— Вы все так говорите. На самом деле вам, взрослым, больше всего хочется, чтобы и с нами, детьми, случилось бы то же самое.

Я не смог окоротить нахалку. Докурив, мы крадучись разошлись: Катя по лестнице вверх, чтобы пробраться в жилые комнаты, а я по лестнице вниз, чтобы через кухню выскользнуть вон. Двумя пролётами ниже выяснилось, что чёрные лестницы пользуются популярностью: приглушённый, полный тайн разговор преградил мне дорогу. Возвращаться не хотелось, идти дальше было неловко. Делать нечего: я присел на ступеньку, пригорюнился и стал подслушивать.

Поделиться с друзьями: