Тюрьма
Шрифт:
— Свобода, Санчо, — сказал Орест Митрофанович, — есть важнейшая на свете штука, без нее человек никуда не годится и сравнивается с плесенью. А плесень топчут все кому не лень, в особенности гости из белокаменной столицы нашей. Горой пищи человека завали, а поест он все равно без удовольствия, если над ним довлеет гнет. Ропщи, Санчо, всегда и везде, пусть даже невпопад. Плыви против течения.
— Понял, — кивнул солидно официант и медленно опустил веки в знак того, что не только разделяет с клиентом все его мнения, но и поражен тем художественным искусством, с каким он их выражает.
Орест Митрофанович заказал двойные порции всех помеченных в меню блюд и, получив их, бурно приступил к трапезе. Он уже взялся за компот, когда громоздкие существа — трое их было, этих богатырского сложения парней — материализовались перед ним буквально из воздуха. Шумно они рассаживались, отдувались и поводили квадратными плечами, как бы возвращая их в норму
— Приятного аппетита, Орест Митрофанович, — сказал, покрывая насмешливым взглядом баснословное количество пустых тарелок, один из новоприбывших, бледнолицый. — Ну и ну, жрут же некоторые! Вы подъемны после столь обильного завтрака, дядя? А то, знаете, не грузчики мы, не битюги какие-то, тогда как вас позарез нужно доставить по назначению, человек один — уважаемый человек, знатный — ждет не дождется, горит желанием потолковать с вами.
У остальных лица были красны. А бледнолицый, все кривя рожицу так и этак, говорил развязно и Оресту Митрофановичу казался пустоголовым. Но в глубине души толстяк понимал, что это, скорее всего, ошибочное мнение.
— Вам чего? — вытаращил он глаза. Огляделся, охваченный неописуемой тревогой. Проглоченному завтраку стало неуютно в зачадившей, затянувшейся копотью и гарью внутренности живота, явно просился наружу.
Бледнолицый был молод, пригож, странный, как бы отсутствующий вовсе цвет лица сближал его с ипостасью героя безалаберных древних баллад, вечно остающегося таинственным незнакомцем. В отдалении молниями сверкнули залысины официанта, а когда этот последний вдруг наклонил голову, мерзкой ямой, до краев набитой протухшим яичным желтком, обозначилась плешь на его макушке. Таинственный молодой человек продолжал подло иронизировать, обращаясь теперь к своим спутникам:
— Вижу, ребята, не избежать нам трудностей, придется нести на плечах эту тушу, эти свинячьи телеса и потроха. Поднатужимся!
Подобным юмором, полагал Орест Митрофанович, тешатся и потешают окружающих преступники несколько иной формации, чем та, которую еще до недавних пор составляла нечисть прежняя, старорежимная. Юмор-то, признаться, довольно тонкий, вот в чем отличие; трудненько это было признать Оресту Митрофановичу, но что поделаешь, приходилось… Не видать прежней тупорылой угрюмости, не желающей хоть сколько-то затаиться или приукрасить себя, налицо ослепительная улыбка, с гуманистической пользой для общения, что бы оно собой ни представляло, прикрывающая чудовищный оскал матерого хищника. И удивляться тут нечему, ныне в мафию потянулись и люди оригинальные, смышленые, даже интеллигентные; рафинированный народец водится нынче в преступных структурах. Так-то, подумал Орест Митрофанович, заканчивая первый этап общения со своими несколько неожиданными собеседниками.
Он с интересом взглянул на молодца, но дожидаться крайностей, предположенных тем, не стал. В сущности, им овладел панический ужас, да столь высокого накала, что самообладание на его месте сохранил бы разве что бесчувственный камень. Смирновский демократ, можно сказать, взбесился. Не помня себя, он ухватился за край столика, приподнял его и резким, словно внезапным движением опрокинул на врага. Пришел в движение и этот трехголовый враг. Расторопные, в том числе и бледнолицый, успели отскочить в сторону, а замешкавшегося погребли под собой тарелки и стаканы.
— Да вы что? — воскликнул иронический молодой человек. — Это же свинство! Вы пьяны? Изрешетить бы башку вашу глупую, право слово, я бы не колеблясь, ох, жаль, что не разрешается, а то бы я с удовольствием… Пока не разрешается, — уточнил он.
Толстяк этого острослова уже не слушал. Кафе было хорошо знакомо ему, в годину пищевых дефицитов он хаживал сюда с черного хода разжиться у поваров кое-какими продуктами. Поэтому попытка одного из краснолицых преградить собственной тушей путь к парадной двери никакого смысла, а тем более успеха не имела, Орест Митрофанович избрал другую тропу к спасению. С незаурядной для его габаритов прытью шмыгнув за буфетную стойку, он в кухне легко поднял в воздух весьма объемистую кастрюлю с горячим варевом и надел ее на голову преследователя, уже тянувшего руки схватить его.
Помещение, и без того напоминавшее ад, наполнилось воплями ошпаренного человека и жиденьких, мелко взъерошенных поваров, а также раздатчицы с кассиршей, — последние, впрочем, сообразили, что происходит что-то неладное, еще прежде, чем Орест Митрофанович стал неистово чинить расправу, разъяренным чудовищем мечась среди гейзерами бьющих испарений всевозможных готовок. На шум из коридора выглянула массивная женщина в белом халате, а Оресту Митрофановичу и нужно было в этот коридор. Женщина завизжала, когда лапы разорявшей кухню гориллы тяжело легли на ее плечи, подставила, неожиданно развернувшись, спину, думая бежать, и толстой ногой раз-другой лягнула воздух, но все напрасно, страшная сила оторвала ее от пола и швырнула в объятия последнего из преследователей.
Путь к спасению был свободен.Выбежав на улицу, смирновский общественник хотел было устремиться к своему дому, но его мозг, лихорадочно работая, извергал слишком ясные мысли, чтобы он допустил такой промах. Ему нужна надежная защита от разбойничьей своры, а какую силу представляют собой Филиппов с Якушкиным? Демагоги, словоблуды!.. Дома его тотчас найдут, и Филиппов с Якушкиным ничего не сделают в его защиту, будут только пищать, как мыши, ручками помавать негодующе.
Некто, желая встречи, устроил вылазку, но блицкриг врагу не удался, Орест Митрофанович вышел из переделки в кафе победителем. Однако гордость не забирала, росла и росла тревога. Понимание, что борьба идет не на жизнь, а на смерть, сгущаясь в холодный металл тисков, сдавливало его сердце, ничего иного не хотевшее, кроме как спокойной сытости и безмятежного сна. А выходила смертельно опасная чепуха. Через четверть часа он, запыхавшись и истекая потом, влетел в сумрачную тесноту лавчонки, лишь по чистому недоразумению числившейся антикварной; за прилавком в этой берлоге копошился известный, кажется, всему Смирновску человек по имени Гера. Орест Митрофанович с любовью взглянул на него; только на Геру еще теплилось упование. Знаменитый жулик приветливо улыбался среди своего попахивающего тленом товара. Гера, похоже, наслаждался и скромной ролью старьевщика, и тем, что за ним тянется многокилометровый хвост сплетен, домыслов, инсинуаций. У этого причудливого человека была в ходу фантазия объявлять себя сущим каторжником в мужской компании и прославленным сыщиком — в женской, а где-то уже в бесполом пространстве, в том среднем роде, где загадочно обретаются андрогинны, представать в трагическом и благородном амплуа отверженного. Таким образом, задействовав кучно Гюго с Сименоном, он добился того, что люди, которым тошно было бы хоть краешком глаза взглянуть на его истинную сущность, корректно (как в юридическом, так и в простом человеческом смысле) примирились с фактом его существования и уже видели перед собой не гадкого червяка, преподлейшую личность, а более или менее приемлемого персонажа французской словесности. А на самом деле, увы, скверна, порок, мерзость. Он продавал все, что поддавалось продаже, извлекая выгоду не в последнюю очередь из круговорота секретной информации, в который он же и втягивал разного рода враждующие стороны. Взмыленный Орест Митрофанович представлял собой необыкновенное и даже ужасное зрелище, но Гера за свою долгую жизнь видывал и не такое. Орест Митрофанович знал, что Гера не погнушается им, терпеливо выслушает и, возможно, впрямь окажет посильную помощь.
— Гера, ты знаешь, я придерживаюсь правил хорошего тона и по пустякам людей ни-ни, не беспокою, — зачастил толстяк, — и с какой бы стати, ну, объясни мне, по какому праву стал бы я отрывать тебя от работы… но со мной происходит какой-то кошмар! Меня преследуют. Мафия!
— Чем же ты провинился перед мафией? — с легкой и самодовольной улыбкой человека, чья безопасность гарантирована со всех сторон, осведомился барышник.
— Ты нужный человек, ты всегда помогаешь людям в трудную минуту, ты — опора наша, надежный оплот и фактически щит…
— Будь краток!
— Гера, я всегда стремился к краткости, это святое, но теперь минута такая трудная, что слова так и прут, прямо-таки терзают… это, Гера, просто зверство какое-то с их стороны, и изуверство, и шарлатанство, ей-богу!.. и вместе с тем нет слов, чтобы выразить весь ужас моего положения… Неужто я бы посмел зря потревожить тебя? Но минута действительно трудная… Покушение, Гера! А в чем моя вина? Я перед мафией абсолютно чист. Ничем, решительно ничем я перед ней не провинился. И вдруг невыносимая тяжесть бытия. А ведь я никогда не совершаю опрометчивых поступков. Я не плыву против течения, Гера! Раз течение таково, я следую за ним. Я надежен, я благонадежен — и вдруг на меня взъелись! Ну что за притча? Хоть караул кричи! Хотели забрать меня, увезти с собой, я насилу отбился… Это какое-то недоразумение, Гера. И теперь мне нужен кто-то, кто заступится за меня.
Микроскопический Гера похотливо вилял задом среди украшенных трещинами ваз и поношенных мундиров. Фуражка с тускло блестевшей кокардой медленно опускалась на его голову. Он нежно провел маленькой рукой по лысине и глубокомысленно изрек:
— Лучшая защита от бандитов — сами бандиты.
— Но в старости, когда покой куда предпочтительнее бандитизма…
Фуражка утвердилась на уныло отливающей желтизной лысине.
— О старости следует заботиться смолоду. Предусмотрительный, предупредительный, не очень-то, кстати, увлекающийся женскими прелестями, я, будучи юношей, если не вовсе мальчиком, которого… О да, было время, ибо мальчиком я был пленительным!.. Не обинуясь, если уместно так выразиться, я взял в жены старую каргу, и как только она почила в бозе, обзавелся — строго по завещанию! — достатком, между прочим, и разнообразным барахлом, которым с тех пор аккуратно, одиноко и с переменным успехом, всеми презираемый торгую.