Чтение онлайн

ЖАНРЫ

У птенцов подрастают крылья
Шрифт:

Николай Дмитриевич встряхнул волосами, поднял голову и каким-то вдохновенным, певучим голосом продолжал:

— Это плачет вся старая, допетровская Русь с ее колокольным звоном, с ее долгополыми боярскими шубами, с ее старым, патриархальным укладом жизни. Петр верхом на коне, иностранцы в коротких штанах, в чулках, в затейливых шляпах — новый быт, новый уклад жизни, все новое. Вот что идет на смену…

Я слушал Николая Дмитриевича и удивлялся тому, что раньше я много раз видел эту картину, но, когда глядел на нее, становилось только страшно за стрельцов и очень жалко их и тех, кто пришел их проводить. А вот насчет борьбы старого и нового — это мне в голову никогда не приходило. Я и

Петра-то самого только сейчас как следует разглядел. Ух какой страшный, злой! Хоть Николай Дмитриевич и говорит о нем, как о преобразователе, но мне он все-таки очень не понравился. Зачем же казнить несчастных стрельцов?

— Вот и еще картина. Это уже не историческая, а, так сказать, общечеловеческая, на все времена в назидание людям.

Николай Дмитриевич показал очень странную картину. На лей была изображена огромная пирамида, вся сделанная из человеческих черепов. Над черепами летала стая черных птиц.

— Эта картина называется «Апофеоз войны», — сказал Николай Дмитриевич. — Нарисовал ее Верещагин. Почти все, что он нарисовал, связано с войной.

— Ишь какой вояка! — усмехнулся парнишка в углу класса.

— Как раз наоборот, — перебил его Николай Дмитриевич. — Верещагин в своих картинах показывал весь ужас, всю бессмыслицу войны. Вот эта, например, «Апофеоз войны». Апофеоз — значит финал. Хорош финал! Сколько тысяч загубленных жизней. А ведь каждый из погибших здесь мог бы жить, работать, приносить пользу людям, радоваться жизни. И вот все, что осталось от этих жертв, — одни голые черепа. Мы даже не знаем, чьи это черепа — побежденных или победителей? Художник самой картиной говорит: не все ли равно, они потеряли на этом поле самое дорогое — жизнь. Верещагин как бы призывает людей задуматься над этим ужасом, постараться не повторять его. — Николай Дмитриевич горько усмехнулся. — Только люди не слушают его советов, воюют себе да воюют. А для чего, зачем?

И опять мне тут же вспомнился Алеша, его оторванная рука и его слова «кому это нужно?». Ну, а как же герои, как же красавец и удалец Козьма Крючков? Значит, и они не нужны?

А Николай Дмитриевич продолжал:

— Верещагин всю жизнь своим искусством выступал против войны. Наверное, за это война и подстерегла его самого.

— Как? Он разве военный был? — зашумели ребята.

— Нет, не военный. Но не любил писать картины с чужих слов, старался, что возможно, сам увидеть. Вот во время русско-японской войны он и поплыл вместе с адмиралом Макаровым на броненосце «Петропавловск» сражаться с японцами. Японцы под Цусимой почти весь наш флот и пустили ко дну. Скверный у нас был флот, куда хуже японского. А народ русский не хотел сдаваться врагу. Вот и погибли все. И адмирал Макаров погиб, и Верещагин вместе с ним. Мужественный был человек. — Николай Дмитриевич замолчал, потом взглянул на притихших ребят и улыбнулся. — Я вам сегодня всё разные страсти показываю да рассказываю, совсем вас запугал. Поговорим теперь о другом, совсем не страшном. Взгляните-ка на эту картину. Она даже во всех хрестоматиях есть.

Я взглянул на картину, которую Николай Дмитриевич вытащил из своей папки, и радостно воскликнул:

— «Грачи прилетели». «Грачи» Саврасова!

— Верно, верно, — подтвердил учитель. — Именно саврасовские грачи. — Он на минуту умолк, а потом вдруг спросил: — А стоило ли их рисовать?

— То есть как — стоило? — не поняли мы.

— Да так. Вот Айвазовский море писал. Стихию, борьбу с ней человека. Шишкин — величие и красоту леса. Верещагин и Суриков — прошлое нашей страны. Все это большие темы: взаимоотношения природы и человека или исторические… А тут что нарисовано? Околица какого-то провинциального городишки, вроде нашей Черни, тающий снег, церквушка,

березы, и грачи на них. Это мы с вами каждую весну из окна видим. Стоит ли на эту тему картину писать?

Я сразу подумал, что «саврасовские грачи» висят у Михалыча в кабинете, и мы оба с Михалычем очень любили эту картину. А вот такой вопрос — стоило ли ее писать? мне никогда и в голову не приходил. Как обидно, ведь, пожалуй, и не стоило. Что же тут удивительного или необыкновенного? Правда, каждый из окна сможет такую картину увидеть. Конечно, не стоило ее рисовать.

Мне стало очень обидно за художника. И зачем только Николай Дмитриевич задал этот вопрос? Теперь уж я не смогу, как прежде, любоваться этой картиной, все будет думаться, что Саврасов зря ее нарисовал.

— Ну, как же вы думаете: стоило или нет? — повторил свой вопрос учитель.

Все молчали, опасаясь ответить. Еще скажешь, да невпопад. Пусть лучше сам отвечает.

Николай Дмитриевич помолчал еще секунду, подождал, а потом четко, раздельно сказал:

— Стоило! Даже очень стоило! Это необыкновенная картина, так сказать, новая эпоха в русской живописи.

От радости я чуть не подскочил на парте. «Вот это здорово! Значит, правильно, что она нам с Михалычем так нравится!» Я с благодарностью взглянул на Николая Дмитриевича, а он стоял к нам вполуоборот, глядел на саврасовскую картину, видимо сам любуясь ею.

— Сколько ни смотрю на нее, никогда не могу насмотреться, — в раздумье, как бы сам с собой, проговорил он. — Необыкновенная картина! И необыкновенна-то именно тем, что все то, что на ней нарисовано, совсем обыкновенно, хорошо знакомо каждому из нас. Но почему же она так действует на человека? Почему, глядя на нее, вспоминаешь что-то хорошее, прошедшее, вспоминаешь свое детство? А потому, что в ней изображена совсем не окраина городка с домишками, березами, колокольней… Совсем не это.

— Как — не это? А что же? — изумился кто-то.

— Совсем не это, — повторил Николай Дмитриевич, — или, точнее сказать: не только это. Не это в ней главное. Главное в ней — настроение, настроение художника, глядящего любовным, немножко грустным взглядом на то, как в природе опять наступает весна. Об этой картине лучше всего сказать стихами Пушкина:

Как грустно мне твое явленье, Весна, весна — пора любви…

Вы знаете, ребятки… — неожиданно воскликнул Николай Дмитриевич, как будто его поразила какая-то нежданная мысль. — Вы знаете, что на некоторые картины нужно не только глядеть… — Он сделал паузу и закончил: — Их слушать нужно, да, именно слушать. Глядите на эту картину, вглядитесь в нее хорошенько, вглядитесь и вслушайтесь, — Николай Дмитриевич так и замер, будто действительно прислушиваясь к чему-то. — Слышите, слышите, как раскричались грачи на березах? Они строят гнезда, ссорятся из-за них. Ишь как орут! А это колокол ударил, надтреснутый, старенький колокол. Звонит монотонно, протяжно. Звонарь-то небось такой же старенький, под стать своей церквушке. Отзвонил и, кряхтя, спускается по ступенькам. Вот уже шлепает сапогами по вешним лужам. Слышите, слышите, как он шлепает?

И вдруг мне почудилось, что я и впрямь слышу и звон колокола, и шлепающие шаги по раскисшему, пропитанному водой снегу, и громкие, по-весеннему радостные крики грачей. Я мельком взглянул на лица ребят. Все притихли, все вслушивались, и, наверное, многие слышали то же, что и я.

Николай Дмитриевич помолчал. Прошелся раз-другой по классу, потом продолжал:

— В этом великая сила искусства, настоящего, большого искусства. Оно захватывает нас, заставляет переживать то же, что переживал сам художник.

Поделиться с друзьями: