Учебный плац
Шрифт:
Между нами полное понимание, между посадками и мной, иногда я с ними беседую, как это делает шеф, иногда его же словами хвалю; тисы — больше, чем лиственницы, поскольку они вынуждены защищаться от птиц и мышей; но больше всех других я расхваливаю голубые ели, когда они уже посажены в гряду и привязаны к колышку. Голубые ели, те меня всегда узнают, я это чувствую, они не шевелятся, не выпрямляются, услышав мои шаги, и все-таки меня узнают, протягивают мне свои зеленые мягкие лапы, которые я готов без конца держать в руках и осторожно поглаживать. Может, если б на то была моя воля, я бы увеличил число участков с голубыми елями, мог бы отказаться от лип, а также от теневыносливых вишен, чтобы вместо них посадить голубые ели; а в остальном все могло бы остаться как есть. Уже нет ям, шеф оказался прав. Мне уже незачем бояться, как в прошлое дождливое лето, когда передо мной постоянно открывались глубокие ямы, темные ямы, и не только тут, в посадках, но и на Тополиной аллее, и даже в Холленхузене, мне приходилось
Они здороваются со мной, оба снимают кепки, это люди Элефа, они подстригают нашу ветрозащитную изгородь, зеленую стену; возможно, Эвальдсен сегодня послал бы меня к ним, чтобы я им показал, как это делается; но я уже вижу, они слишком усердно взялись за нижние ветки, а боковые подстригают так, что все будет криво и косо. Беспорядочно растущее надо убрать, торчащее, чтобы освободить место ведущим побегам; не осторожничайте, ничто так не способствует росту, как хорошая обрезка. Удивительно, как растения в живой изгороди поддаются воспитанию, если только достаточно рано начать их формировать.
На валун, мне надо взобраться на валун, с него я смогу почти все обозреть. Как легко серые лишайники рассыпаются в порошок, обращаются в пыль и все же не умирают. «Когда нужно, — сказал однажды шеф, — лишайник может ожить на любом камне, он цепляется за него и живет на свой лад». Как режет глаза солнечный свет! Пронизанный им воздух дрожит над нашим морем деревьев. Значит, это и еще все вплоть до железнодорожной насыпи и до сложенной мною каменной ограды — это тот участок земли, на доходы с которого мы живем, его радость, его гордость, та земля, что он будто бы предназначает мне. Кто владеет ею, тот не может не выделяться, о нем станут судачить, о его происхождении и способностях, и многого, очень многого от него ждать — советов и указаний; он должен будет постоянно доказывать свое превосходство и не терпеть особых неудач. Стоит ему появиться, как все уже станут шептаться: «Вон он, вон он там идет», — и кланяться, потуплять глаза, гордиться, когда он стоит рядом, и если он ненароком что спросит, так все в наилучшем порядке. Он не вправе унывать. Не может по желанию оставаться один. Если, утомившись, что-нибудь упустит, должен будет отвечать за все последствия. А предъявит какое-то требование, его сразу же начнут оспаривать по самым различным причинам.
Я ничего не требую, я не могу принять то, что мне не принадлежит, при одной мысли, что все это будет записано на мое имя, все эти богатейшие участки, заложенные по его планам, мне делается дурно. «Долго смотреть на солнце — ослепнешь», — сказал кто-то. Но кто именно? Может, Зимон, старый солдат в обвислой шинели. Но вот шпалеры оживают; будто охваченные легкой зыбью, начинают раскачиваться, то взмывая вверх, то скользя вниз, не иначе, как если бы по ним пробегали невидимые волны, подчиняя все своей равнодушной силе; как их бросает и треплет, выпрямляет и снова клонит вниз; и вдруг я слышу ветер, высоко над маковками эдакий тонюсенький поющий голосок. Эта тяжесть в животе. Эта дурнота. И внезапно гул. Надо спуститься с валуна, лечь, вытянуться и лежать, и колотиться головой о землю, вот и хорошо, как она гудит, отзывается гулом, и эта пятнистая мгла, круги, запихнуть горсточку земли в рот, теплой земли, зернистой и сладкой, только не есть, только спокойно дышать. Они тут, это же они: их прыжки, их радостные возгласы, оба в белых гольфах, они пляшут вокруг меня на своих тоненьких ножках, конечно, они за мной наблюдали, следили, мои мучители в матросских костюмчиках. Я сяду, сделаю вид, будто просто устал и немножко вздремнул, моя улыбка подействовала, они решились приблизиться.
— Подходите, подсаживайтесь, — говорю я, — садитесь рядом со мной, и вы кое-что увидите. Вот попробуйте, — говорю я, — кто хочет стать настоящим мужчиной, тот хоть однажды должен поесть землицы, щепотку, комочек, вот, берите, я сам только что пробовал, после этого сразу видишь раз в семь острей, как канюк.
Они не верят мне, хотят, чтобы я сперва сам проглотил щепотку земли, что ж, глядите.
— Теперь видели?
Они разглядывают, обнюхивают землю, нет, они мне не верят и подбрасывают пробы одну за другой высоко в воздух. Теперь я уже в силах подняться, повернусь к ним спиной — посмотрим, какую каверзу они на этот раз для меня придумали, — тихонечко пойду, пойду к себе домой.
Что он говорит, что они говорят? Словно условившись между собой, они друг друга дополняют: сегодня вечером, я должен сегодня вечером прийти в крепость. Их послали, велели меня разыскать, дядя Иоахим, значит, поручил им сообщить мне, и этим все сказано. Никакой каверзы, хотя я повернулся к ним спиной и ухожу; может, они только потому ни на что не решаются, что я сегодня вызван в крепость, где наверняка все и решится. Я больше не обернусь, сколько бы вы ни ждали, я больше не обернусь.
Пусть хоть семь раз стучат: никому не открою, ни Магде, ни Эвальдсену; шефу я открыл бы, но он не придет, сидит, верно, один и все обдумывает, может, готовится к сегодняшнему вечеру, еще раз перечитывает
бумаги и документы и приводит их в порядок. Хоть бы уж наступил вечер и я узнал, что со мной будет, правда ли то, что они рассказывают, или же мне попросту придется уйти, уволенному, как Лизбет, — с фотографиями на память и небольшой суммой в конверте. Если мне придется уйти, я первым делом достану свои деньги, никто не знает, что они зарыты возле можжевельника. Заберу с собой серое одеяло и часы, и резиновые сапоги, и сигнальный свисток, в чемодане и обеих картонках можно многое унести, только вот ларь и комод и вешалку с занавеской придется, видно, оставить или кому-нибудь подарить. Как здесь станет пусто, когда меня тут не будет.Давно уж мне следовало проверить, лежат ли еще мои деньги у можжевельника, я всегда зарывал их в темноте, и ждал, и страховался, и кружил возле этого места, двигаясь бесшумнее любой кошки, но всегда может найтись такой фрукт, что незаметно прокрадется за тобой следом, увидит то, что хочет увидеть, и потом, оставшись наконец один, достанет схороненное из земли.
Однажды такой фрукт меня проследил, это когда я еще зарывал свои деньги возле остова лодки, он украдкой пошел следом и все высмотрел, а едва я ушел, присвоил то, что ему не принадлежало. Хотя у меня и сейчас нет доказательств, я точно знаю, кто это был; пусть дождь тогда смыл следы, все же я с самого начала твердо знал, что лишь он способен такое сделать, он, который всегда плохо относился к Бруно и только потому называл меня своим другом, что я ему в беде помог.
Он утверждал, что это ветер его опрокинул, внезапный шквал, но я-то видел, как он на своем трехколесном автофургоне для доставки заказов слишком уж лихо свернул на клинкерную дорогу — там, где мороз выпер обломки кирпичей, — он наверняка слишком резко крутанул баранку, и маленькая машина опрокинулась на бок, а брезент оторвался и хлопал и развевался на ветру как парус. Хайнер Валенди должен был отвести машину своего отчима домой, от «Загляни-ка», старейшей пивной в Холленхузене, к новостройкам, где они жили; он так долго канючил и выпрашивал разрешения у отчима, что тот наконец согласился и отдал ему ключи от машины, хотя у Хайнера Валенди не было водительских прав. И вот он лежал, лежал на боку у края рапсового поля, я сразу же побежал к нему, но еще прежде, чем я оказался рядом, он сумел открыть дверцу и выкарабкаться, он до того напугался, что долго не мог слова выговорить. С ним все обошлось, да и машина особенно не пострадала, но груз — тот весь вылетел в поле, на черную размякшую землю: всюду были разбросаны плоские деревянные ящики, алюминиевые миски и эмалированные тазы, голубизной отливали куски льда, но главное — рыба: вокруг опрокинутой машины земля была вся усеяна замаранной, испачканной рыбой, которую не сумел сбыть отчим Хайнера Валенди — его все звали у нас «рыбным Отто», потому что он дважды в неделю доставлял рыбу холленхузенцам и жителям отдаленных хуторов.
Я разглядел линей, серо-белое филе трески, макрель и палтуса, и парочку угрей, но также и копчености: сельдь и салакушку, изящно свернутые колечком куски иглоспинника, все это распласталось по мокрому полю, лишь две-три камбалы пытались как-то спастись, корчась и шевеля жабрами, да парочка блестящих угрей, извиваясь, устремилась в глубь рапсового поля. Хайнер Валенди все еще стоял, бледный и скованный, а я уже бросился в поле, чтобы преградить дорогу угрям, я просто подставил им свои ботинки, принудив их повернуть назад, а потом схватил их, уже порядком снулых, обтер тряпкой и опустил в ящик.
— Котлету, он сделает из меня котлету, когда это увидит, — сказал Хайнер Валенди, тем самым признаваясь, насколько он боится отчима.
Некоторое время он только наблюдал за тем, как я собирал, чистил и раскладывал рыбу по тазам и мискам; по виду макрелей и линей уже нельзя было догадаться, что они валялись на мокром поле, да и по копченой салакушке и сельди, которые тоже легко оттирались, но филе трески впитало в себя грязь, а в жабры и пасти рыб набилась и упорно держалась земля.
Наконец он очнулся, ни слова не говоря, схватил тряпку и запрыгал туда и сюда, как ужаленный, торопливо собирая разбросанные рыбины, и не только обтирал, на и сдувал с них грязь, а несколько колечек иглоспинника, прежде чем уложить в ящик, даже языком вылизал. Кусочки льда таяли прямо у нас на глазах, мы не смогли все собрать, но то, что было еще годно, мы бросили на филе. Рыбу мы благополучно собрали, и тут я, к счастью, обнаружил маленькую медную гирьку, и когда мы после того проверили их наличие, оказалось, что все гири при аварии выпали из коробки — и тут начались поиски, но, как старательно мы все ни осмотрели, две гири так и не нашлись, две из пяти. Хайнер Валенди был очень удручен, он причитал, ругался и хныкал, может, думал о том, что его ждет дома. Когда я ему предложил купить две новые гири, он сказал, что у него вообще нет денег, и более того: нет никакой надежды их заиметь, поскольку все, что он от случая к случаю зарабатывает, должен сразу же отдавать отчиму, который чаще всего наказывает его штрафами, одних побоев ему мало. И вдруг Хайнер Валенди всхлипнул, вот уж никогда бы не подумал, что он, у которого во взгляде сквозило зло, способен всхлипывать, это был сухой всхлип, который можно было принять и за икоту, и тут я ему обещал дать денег на обе пропавшие гири.