Учебный плац
Шрифт:
Я не знаю, что отвечать, все уставились на меня, в животе какая-то тяжесть, но тут Доротея говорит:
— Твой чай, Бруно, он совсем остынет.
Не могу, чашка начинает дребезжать, едва я ее приподнимаю, я не могу пить.
— А ящик, — говорит Иоахим, — куда делся ящик с древними орудиями, помнишь ведь, каменными топорами, скребками, наконечниками стрел? Ты же помнишь?
Мы все складывали в ящик, шеф и я, еще когда мы распахивали землю, все орудия каменного века были отмыты и надписаны; при каждой находке мы прерывали работу и шеф рассказывал, чем жили здесь люди в самом начале, в великом тумане, среди незлобивых зверей, о каждом скребке, каждом топоре он рассказывал целые истории, я никогда не
— Ты же унес его в поле, — говорит Иоахим, — однажды вечером ты его унес, а шеф шел за тобой следом.
— Да, — говорю я, — так хотел шеф.
— Видишь, Бруно, а теперь расскажи нам, что вы сделали с орудиями.
Зачем ему это знать, если он уж знает остальное? Когда мы были одни на участках, шеф пошел вперед, всматриваясь в землю, у него была с собой лопата с коротким черенком, он ею вырыл яму и сказал: «Здесь», потом в другом месте опять вырыл яму и опять сказал: «Здесь», а я брал из ящика, что попадалось под руку, и опускал в яму, которую он тотчас засыпал.
— Зарыли, — говорю я, — мы порознь все зарыли, все, что в первые годы нашли. Он так хотел.
Откуда они все это знают? Они, значит, не спускают с нас глаз, шпионят за мной и шефом, ничто от них не ускользает, мне надо быть еще осторожнее, они только что опять обменялись многозначительными взглядами. Может, мне следует спросить, где шеф и придет ли он, но это им, наверно, не понравится, и не мне здесь задавать вопросы.
— Если я не ошибаюсь, Бруно, ты лет тридцать как живешь у нас, а может, даже и больше, за такой срок становишься своим человеком, пускаешь корни, чувствуешь свою причастность и уже по собственному побуждению берешь на себя определенную ответственность, — говорит Макс, отдувается и продолжает: — Пожаловаться, думается мне, ты не можешь, что было в наших возможностях, ты от нас получал, и от матери, и, конечно же, от шефа. Ты все равно что член семьи. Но именно поэтому и ты должен признать то, что признает каждый из нас, например известные обязательства, и не по отношению к одному человеку, а по отношению ко всем нам.
— Что вы все насели на Бруно, — говорит Доротея, она ободряюще мне улыбается, хочет, чтобы я выпил чай.
— Хорошо, — говорит Макс, — но мы же не требуем от него ничего невозможного, хотим только ему напомнить, что все это взаимно обязывает нас, например, к откровенности. Сейчас не время для игры в прятки.
Как он на меня глядит, как жестко, выжидающе, он и прежде иной раз доводил меня до головокружения своими вопросами там, под Судной липой.
— Ты можешь спокойно нам все рассказать, Бруно: подарки, которые шеф в последние месяцы тебе делал, они же тебя приводили в изумление, я имею в виду дорогие, из ряда вон выходящие подарки. Ты же, конечно, удивлялся тому, что шеф тайком тебе совал.
Часы, дорогие часы, с которыми я всем бы сразу в глаза бросался, я же их вернул шефу, и он сунул их в карман, рассеянно, словно бы ошибившись.
Я говорю:
— Однажды он хотел подарить мне свои часы, может быть, чтобы я всегда был точен, но я их не взял, нет-нет.
— Ну а брелок, Бруно, серебряные желуди, последний подарок шефа, ты же его принял?
Им все известно, от них ничего не скроешь. Серебряные желуди Ины, «От Ины к двенадцатому двенадцатого». Как растерянно она на меня смотрит, один глаз у нее, видно, воспалился, Ина не может этому поверить.
— Да, — говорю я, — шеф дал мне серебряные желуди, но не в подарок, он об этом и словом не обмолвился. Я могу сейчас же за ними сбегать.
Макс качает головой:
— Сиди, Бруно, это можно сделать и потом. К сожалению, — продолжает Макс, — к сожалению, приходится
заключить, что шеф тебе еще много чего дарил, просто мимоходом совал.— Нет-нет, наверняка нет, только часы и желуди, ничего больше.
— Не спеши, Бруно, вспомни, от этого немало зависит. Мы должны исходить из того, что шеф тебе еще многое дарил, тебе и еще кое-кому здесь, он делал это из самых благих намерений, скажем пока что так: из благих намерений.
— Мне надо было принять их на память. Шеф дал мне желуди и сказал: «Чтобы у тебя осталось что-то от меня на память». Больше он ничего не говорил.
— Выслушай меня, Бруно, внимательно теперь меня выслушай: когда шеф дарил тебе эти ценные вещи, ты разве не удивился?
Я не хочу ничего говорить, но говорю:
— Вещи были ему надписаны, мне нельзя было принимать подарки, потому что там стояли дарственные надписи.
— Вот видишь, — говорит Макс, — значит, мы должны признать, что шеф не чувствует, какое значение имеют некоторые его личные вещи. Разве ты сам дарил бы вещи с адресованной лично тебе надписью? И теперь ты, вероятно, поймешь, что нам важно и что мы, к сожалению, вынуждены установить: поскольку сам шеф сильно изменился, изменилось и его отношение к вещам. Он уже не отдает себе отчета в своих поступках, не понимает в должной мере своих обязанностей и едва ли испытывает еще ответственность за то, что ему принадлежит.
Доротея; как тяжело она встает, отворачивается и идет к окну, но в темени ничего не видно, может, она прислушивается и ждет, что он спустится вниз; как я его жду, до чего же трудно думать, когда голова так ноет и гудит, хочется биться ею о дверной косяк, как я это делал раньше, всего два-три раза стукнуть, пока все не утихнет, но я не могу уйти. Мне надо его видеть.
— Вы вольны, — говорит Мурвиц, — вы вольны истолковать договор дарения по своему усмотрению.
Иоахим:
— Тебе, надеюсь, теперь ясно, что шеф не отдавал себе отчета в том, какую бумагу велел составить и подписал, попросту не понимал последствий этого шага.
Не спеши, Бруно, не торопись отвечать «да» и не торопись отвечать «нет».
— Что вы решили или на что еще решитесь, — говорит Мурвиц, — вам не избежать того, что договор дарения будет рассматриваться в связи с переменами в самой личности господина Конрада Целлера. Никто не предполагает, что вы его к этому склоняли или способствовали написанию этого договора, но вы должны быть готовы к тому, что введение его в действие не будет безоговорочно принято, ибо договор наделяет вас настолько щедро, что от возникшей угрозы достоянию всего семейства так просто не отмахнешься.
Угроза. Достояние семейства. Иоахим протягивает мне руки, его дружелюбие, его озабоченность.
— Ты же понимаешь, Бруно, что это значит. Если земля будет поделена, то все здесь утратит свою ценность, работа стольких лет пойдет прахом, лишь если все останется в целости, холленхузенские участки смогут и дальше существовать. Но ведь и ты этого хочешь, разве не так?
Почему они не идут за шефом, почему не дают ему сказать то, что надо сказать? Он, у которого на все есть свои причины, объяснил бы им, почему он составил такую бумагу.
— Ну, а теперь честно, Бруно, — это голос Макса, — между нами: ты с самого начала помогал шефу, все вместе с ним делал и то, что тебе поручали, всегда с радостью выполнял. Но считаешь ли ты себя способным самолично делать все то, что здесь должно быть сделано? Определять, как должна обрабатываться земля? Подсчитывать, давать указания, распоряжаться и составлять планы на будущее? Считаешь ли ты себя на это способным?
Я не знаю, что на это сказать, куда они клонят, я еще об этом не думал, я только чувствую, что каждый из сидящих здесь больше знает, чем я, это я чувствую, и я также уже заметил, что они теснят меня со всех сторон.