Учебный плац
Шрифт:
Пулемет, у моей ограды стреляет пулемет, слышны резкие очереди, а откуда-то издалека, от Ольховой усадьбы, долетает глухой грохот: может, самоходная пушка.
— Извините, — говорит молодой офицер, поворачивается и хочет убраться со своими солдатами в гущу участков, но далеко уйти не успевает, задержанный окликом, кратким приказом шефа:
— Подождите.
Перед нами стоит шеф, небритый, в грязных сапогах, на нем шерстяная кофта, которую он застегнул не на те пуговицы, малую лопату, которую он держит в руке, он, видно, подобрал по дороге. Офицер извиняется, он остановился и извиняется и повторяет все, что уже сказал Иоахиму: прибудет эксперт, он подсчитает весь ущерб быстро и без бюрократических проволочек, виновник опустошения — ветер.
— Мне нужно знать вашу фамилию, — говорит
Пулемет строчит, офицер бросает взгляд на ограду, потом смотрит на шефа, который стоит спокойно, всем своим видом требуя ответа, и, не говоря больше ни слова, офицер ищет в своей кожаной сумке листок, пишет на нем то, что от него требуют, и молча протягивает записку Иоахиму, но шеф сам берет у него из руки листок и спрашивает:
— Каким образом собираетесь вы исправить ту беду, что натворили здесь ваши люди?
По виду офицера понятно, что он торопится, ему надо к солдатам, он хочет поднять их в атаку и выиграть бой, но непреклонность шефа удерживает его.
— Вы владелец этой земли? — спрашивает он.
И шеф отвечает:
— Именно так, и потому я хотел бы знать, как в принципе рассматриваете вы требования о возмещении ущерба, вы или ваш эксперт.
— Насколько мне известно, в целом и щедро, — говорит офицер и, полагая, видимо, что этой справкой удовлетворил шефа, взмахнул, прощаясь, рукой, он хочет опять повернуться и идти, не в последнюю очередь еще и потому, что Иоахим выказывает свое с ним согласие и замечает:
— Все, конечно же, будет улажено.
— Нет, — решительно говорит шеф, — так все улажено не будет, о возмещении в целом не может быть и речи, я на это не пойду. Мы составим опись всего ущерба, каждое повреждение запишем отдельно, мы подсчитаем, что натворили тут вы и ваши люди, и, когда здесь появится эксперт, он получит специфицированный счет, вот что он получит. После всего, что с нами сделали, у нас нет другого выбора.
Офицер кивает, поворачивается и исчезает с последними, поджидающими его солдатами, и, прежде чем Иоахим успевает что-то сказать, шеф кивком подзывает Эвальдсена, они идут на грушевый участок, показывают там что-то друг другу и совещаются, стучат по одной из металлических емкостей, ощупывают стволы и ветви и с дороги разглядывают изуродованные маточные гряды.
— Так же нельзя, — тихо говорит Иоахим, — это же чрезмерное требование, никому не нужное крохоборство… А как ты считаешь, Бруно?
Я не знаю, что мне об этом думать, я пока еще не знаю, и я не хотел бы ему отвечать, потому что он качает головой в адрес шефа так, как не раз делал в мой адрес.
— Во всяком случае, это на него похоже, — говорит Иоахим и медленно уходит.
Шеф тоже оставляет Эвальдсена и уходит, он идет своей дорогой, ни единого раза не оглядывается, не ищет Иоахима, который помедлил на Главной дороге, а потом все же решился и пошел вслед за солдатами.
— Да-да, Эвальдсен, я иду.
Могу себе представить, какую работу вы подобрали для Бруно, знаю наперед, что мы вместе обойдем все участки, чтобы записать даже самое малое повреждение, каждую сломанную веточку, каждое вырванное растение.
— Стало быть, мы все сделаем так, как того хочет шеф, — говорит Эвальдсен, — он дал мне бумагу и этот карандаш, а ты, Бруно, будешь называть мне необходимые данные, только породу и повреждение, а я буду все записывать. Ясно?
По тону, каким Эвальдсен поручает мне мою работу, я замечаю, что он не очень-то высокого мнения об указаниях шефа, по всей вероятности, он тоже хотел бы покачать головой по адресу того счета, который должен в конце концов вытанцеваться, но он на это не осмеливается, только подзывает меня кивком и бормочет:
— Начинаем.
Он прав: где только у меня глаза, опять я пропустил сломанное дерево, но это оттого, что я смотрю вслед шефу, который согнувшись идет по питомнику, так низко согнувшись, словно перепроверяет комковатую землю. Может, мне все-таки отказаться от всего, что он предназначил мне, может, они, в крепости, тогда сблизились бы и помирились и все было бы как прежде, но он сам не хочет, чтобы я подписывал заявление об отказе, а он и теперь еще знает, что самое правильное. Здесь скошены верхушки теневыносливых вишен,
кто знает, не солдаты ли это сделали.Иные считают, что шеф вообще не умеет радоваться, но я знаю, что он достаточно часто находил поводы для радостей, порой маленькие, незаметные поводы, которые либо радовали его, либо приводили в хорошее настроение, либо веселили и он бывал доволен; ему достаточно было, если выполнялся план посадок, если машина оправдывала себя или черенки придаточных корней принимались и образовывали ростовые почки — большего ему и не требовалось. Со мной он был откровеннее, чем с другими, и потому часто обнаруживал передо мной свою радость, даже предвкушение радости обнаруживал, иной раз, бывало, тронет меня рукой в разгар работы и скажет:
— Пошли, Бруно, вознаградим-ка себя.
И по его походке, и по тому, с каким удовольствием он касался, проходя, разных предметов — крана, или забора, или ветки, которую он резко пригибал и отпускал так, что она отскакивала, — я замечал, что он в хорошем настроении и с нетерпением чего-то ждет.
«Пошли, Бруно», и я бросил работу и пошел с ним к холленхузенской станции, мы не залезли в его машину, в которой он ездил в городок, а пошли пешком, вдоль железнодорожного пути, где стрекотали кузнечики, мимо шлагбаума, и без страха перешли через рельсы — так хотел шеф. Начальник станции смотрел, как мы пересекаем колею, но не призвал нас к порядку, не сделал нам предупреждения, он только поздоровался с шефом и похвалил солнечный день, и большинство тех людей, кого мы встречали, здоровались с шефом, даже буфетчица в зале ожидания поздоровалась с ним, и нам слова сказать не пришлось, как она уже принесла нам то, что мы любим, мне лимонад, ему — рюмку водки. Он выпил за мое здоровье, пожал плечами, казалось, он ощущал какую-то неуверенность, но при этом был своей неуверенностью доволен. Вдруг он сказал:
— Мы его уж как-нибудь узнаем, нашего гостя. В Холленхузене всех сразу узнаешь.
Друга, мы пришли встретить его друга, которого шеф знал по многим письмам, но которого никогда еще не видел, он приехал из Америки к нам и должен был прожить несколько дней в крепости, но еще до того, как подошел поезд, уже на платформе, шеф сказал:
— Вечером у нас кое-что предполагается, я хочу, чтобы ты был при том, Бруно. — Так он сказал.
А потом подошел поезд, в воздухе слились в единый гул шипение, крики, и хлопанье дверьми, гораздо больше людей, чем обычно, выходили из вагонов, чужаки, они медлили, они оглядывались, а у прохода собралась толпа, там и сям люди махали друг другу, бежали друг другу навстречу; шеф стоял недвижно, взгляд его скользил вдоль состава, он разглядывал выходящих и вот наконец решил:
— Это он, это должен быть он.
Пожилой человек в черной шляпе стоял в конце состава и терпеливо ждал рядом со своим багажом.
— Бруно, это он.
Мы помчались. Мы махали. «Лесли», — сказал шеф, здороваясь, а пожилой человек сказал: «Конрад», — после чего они долго держали друг друга за руки и всматривались друг в друга; в многословии нужды не было. Когда я подал руку профессору Гутовскому, он, дружески кивнув мне, пожал ее именно так, как пожимают руку старому знакомцу, и я сразу же подумал, что шеф в одном из своих многочисленных писем рассказал ему обо мне. Бруно подхватил чемодан, шеф не отказал себе в удовольствии нести дорожную сумку, и мы не спеша двинулись по перрону, пропустили поезд и все трое под взглядами начальника станции пересекли колею. Шеф спросил, не было ли столь длительное путешествие утомительным, и гость рассказал о пароходе, огромном, как город, на котором в первые три дня ему случалось заблудиться и, куда бы он ни забредал, каждый раз его ошибочный путь приводил в освещенную столовую, где было все, что только можно себе пожелать: раки, ветчина и дичь, — просто все. На пароходе играла музыка, показывали кино, читали доклады, порой этот пожилой человек забывал, что он пересекает океан. Они шли, взяв друг друга под руку, впереди меня. Никогда не виделись они до сих пор. Чтобы расслышать, о чем они еще говорили, я держался за ними и слышал, как, проходя по нашим участкам, они говорили о деревьях, о способностях поврежденных деревьев утвердиться и заново давать ростки.