Украденный трон
Шрифт:
Степан слушал её чудные речи, и восставало в нём возмущение этим потоком слов. Как будто и не человек сделал всё это, как будто и не человек построил свои города, облагородил свои земли, как будто разум человека не тот...
— Поброди по свету, — ласково простилась с ним Ксения, — подумай, помысли да сердцу доверяй.
Она встала и направилась к городу.
— И не ходи за мной больше, — повернулась, — сам пойми, сам. Никому человека не научить, Бог да он сам...
Степан остался сидеть на взгорке земли словно прикованный, и не стало у него мыслей, никаких ощущений кроме того, что прикоснулся к чему-то такому огромному — не понять, не объять. Он сидел там, пока ночь не спустилась над миром. Он бездумно
Глава III
В последний раз низвергнутый, низложенный, отрёкшийся от престола император Пётр Третий ехал по дороге в Ропшинское имение. В последний раз качала его карета по пыльной колее, слегка развевались занавески на крохотных оконцах. Он почти лежал на подушках, чувствуя, как уходят из него последние силы, как надвигается страшная, самая чёрная, полоса его жизни. Ещё вчера он был всесильным властелином, ещё вчера ему заглядывали в рот льстивые царедворцы, угадывая каждое его желание. Сегодня он стал узником, человеком без прав, состояния, чести, титулов и даже щегольского мундира, который он так любил носить.
Последние два дня вымотали его совершенно. Треволнения переворота, в котором он не сумел найти себе достойное место, — переворота, который из вседержца сделал его ничтожеством, самым бесправным и униженным. Все его силы ушли на то, чтобы сначала разыскивать Екатерину в Петергофском дворце, где он умудрился даже заглянуть под кровать, настолько ошеломительной и страшной оказалась для него весть о её побеге из Монплезира. Он видел ее платье, приготовленное для парадного обеда и разложенное на подушках канапе, её сверкающие бриллиантами туфли, её корсаж и корсет, её подвески и серьги. Всё было готово к тому, чтобы Екатерина надела роскошный придворный наряд с громадными фижмами и стала неотразимой и блистательной. И вот — её нет, и только камердинер, верный камердинер Брессан сообщил, что Екатерина в Петербурге, и войска уже присягнули ей на верность.
Он сразу же обессилел. Его желудок и всегда-то был на редкость слабым, а тут совершенно отказал, заныл, забурлил до темноты в глазах.
Он долго сидел на парапете набережной в Петергофе, слушал, как суетятся те, кто ещё остался с ним, какие советы пытаются ему дать, как стоит, ходит, старается приласкаться к нему его любовь, теперь уже несостоявшаяся императрица Елизавета Воронцова. Она, вероятно, решила, что и в радости и в горести должна быть рядом, по-своему понимала долг фаворитки.
Но ему не хотелось даже смотреть на неё. Ведь это, пожалуй, всё из-за неё. Она потребовала, её дядя настаивал, чтобы постричь Екатерину в монахини, жениться по второму разу на ней, Елизавете, сделать её императрицей. Он всё тянул, оттягивал, его любимый Фридрих предостерегал его от этого решения. Нет, он не послушался любимого друга, он слушал её, любовницу, фаворитку, её советы он слушал больше всего. И вот — крушение всех надежд, планов, замыслов. Никогда больше он не будет императором, никогда не будет императрицей Елизавета, никогда не увидит он её больше. И он словно бы почувствовал облегчение от этой мысли — ему вдруг сделалась ненавистна Елизавета и её дядя, канцлер, ему вдруг обрыдло всё. Желудок слегка успокоился, и он потребовал обед. Война войной, переворот переворотом, а поесть никогда не мешает. Ему накрыли стол прямо в саду, на том же парапете набережной, и он с аппетитом пообедал, глядя на взволнованные и растерянные лица придворных.
Впрочем, их оставалось всё меньше и меньше. Все
они просились в Петербург узнать, что стряслось, вызывались пристыдить жену и вынудить её отказаться от своего злокозненного замысла. И всё не возвращались... Ночная экспедиция в Кронштадт ничего не дала — его даже не пустили туда, а прямо потребовали уйти, иначе будут стрелять. Вот только тогда он всерьёз поверил — всё кончилось, Екатерина победила. И хотя у него стояло полторы тысячи голштинцев, и хотя пушки приготовились к бою, а осадные рвы были выкопаны надёжно и давно, он потерял голову.Он самолично и добровольно написал отречение от престола, узнав, что Екатерина идёт на него с войском в четырнадцать тысяч гвардейских солдат. Он только запоздало сожалел, что не решился сразу же при вступлении на престол расформировать гвардию, обленившуюся, способную только к дворцовым интригам, а не к войне. Его просто хватали за руки свои же придворные. У всех были в гвардии родственники, друзья. Тёплые местечки, где можно было и не служа получать чины и звания. Он заскрипел зубами, вспомнив, как много собирался сделать. И не сделал ничего.
Теперь его везли в Ропшу. Он не бывал там, но слышал, что Ропшинское имение очень красиво, достойно императора, его цветники и парки едва ли не лучше петергофских и ораниенбаумских. Он приободрился, когда услышал, что его поместят в Ропше. Вместе с ним везли его любимого арапа Нарцисса, его собаку и скрипку, его бургундское. Вместе с ним приехала из Ораниенбаума и Елизавета, вместе с ним вышла из кареты. Больше он не видел её...
Ропшинский дворец был выстроен ещё дедом Петром Великим и подарен Ромодановскому, начальнику Тайной канцелярии самодержца. Потомок Ромодановского отдал Ропшу в приданое за своей дочерью Екатериной Ивановной, вышедшей замуж за графа М. Г. Головкина. Тётка Елизавета сослала Головкина в Сибирь, имение конфисковала, а потом подарила его Петру. Пётр в Ропше велел насыпать земляной вал для защиты от осады, перестроить дворец, завести многочисленные службы, но потом забыл об имении и никогда не бывал там.
Пётр пытался взглянуть в окно, но его заслоняла массивная фигура солдата, стоявшего на подножке. На козлах, рядом с кучером, на подножках, на запятках сидели и стояли солдаты.
В карете рядом поместился рослый кудрявый Алексей Орлов, но за всю дорогу не произнёс ни одного слова. Да бывший император и не поддержал бы разговора. Ему было тошно, и угрюмые глаза его не отрывались от созерцания запылённых тупоносых сапог. Перед его мысленным взором маячило лицо узника из Шлиссельбургской крепости, которое он видел три месяца назад.
Лицо, до тонкостей напоминающее его собственное. Значит, они оба обречены.
Он припомнил обстановку камеры, в которой содержался Иоанн, и содрогнулся — этот помост, толстая доска, закрывающая дыру в полу, эта жалкая ширма, это узкое окно, забрызганное чёрной краской.
Неужели и он, бывший император, будет сидеть в такой же камере? Сразу заломило живот, появилась тошнота, у Петра задрожали руки и ноги. Он искоса взглянул на своего тюремщика. Что с ним станет?
Но ведь Иоанна содержали в тюрьме восемнадцать лет, и ему ничего не грозит, разве что отсутствие удобств...
Однако комната, куда его ввели, оказалась достаточно комфортной. Большая спальная комната с роскошной кроватью под балдахином, с туалетными столами и креслами и скрытой китайской шёлковой ширмой ночной вазой. Всё, как в том ораниенбаумском дворце, где он провёл последнюю в свободной жизни ночь. Только теперь он вошёл один, у дверей стоял часовой, а на высоких окнах плотно задёрнутые шторы скрывали массивные кованые решётки.
Роскошная кровать оказалась до того жёсткой, что наутро Пётр пожаловался Алексею Орлову — не смог спать из-за неудобств. В тот же день в его спальне установили привезённую из Ораниенбаума привычную постель...