Университетская роща
Шрифт:
— Спасибо, Петр Иванович. Непременно передам, — ответил Крылов. — Вы сами не представляете, сколь важно для жены ваше Общество…
— Стоит ли, — прервал его Макушин, и мудрые глаза его потеплели. — Не Общество для Марии Петровны, а она, такие, как она, составляют его сердце. Моя же роль значительно скромнее.
Они расстались не сразу, поговорили о местных новостях, об университете. Макушин похвалил крыловские посадки в роще, одобрил идею озеленения томских улиц, пообещал зайти в оранжерею. Настроение Крылова немного поправилось, хотя от сердца отлегло не вполне.
— Ну, как тебе театр? — спросил он у жены, когда они возвращались поздно вечером домой и шли через университетскую рощу.
— Я довольна, — ответила Маша. — Много было забавных моментов.
Перед Крыловым возник облик босоногой, посиневшей от холода Талии.
— Что ж ты нашла забавного? — мягко сказал он. — Может быть, Талию, весь вечер мерзшую без дела на просцениуме?
— Какую Талию? Не было никакой Талии, — удивилась Маша, и Крылов понял, что она попросту не заметила девушку-подростка в нелепом хитоне.
Он ничего не ответил и, загораживая жену от резкого ветра, повел ее в дом.
Отношения в семье Крыловых с самого начала совместной жизни установились сложные, не всегда понятные для посторонних. Маша временами изводилась в тоске по детям, считала себя обузой, камнем на шее мужа, без которого он, верно, был бы счастлив и свободен, корила себя за то, что не имеет сил ни уйти от него, ни сделать их жизнь спокойной.
Крылов привык к неровностям характера жены, потому как не мыслил себя вне семьи. Хоть такая, неполная, но она была дорога ему, служила пристанищем от внешних невзгод. У каждого человека должен быть дом, свой непотухающий очаг. Как мог, Крылов боролся за него. Выписал из Перми престарелую матушку Агриппину Димитриевну; она обещалась прибыть этим летом на постоянное жительство. Нанял в услужение Дормидонтовну, тихую, добрую и одинокую женщину, рукодельницу и чтицу. Дормидонтовна была на удивление грамотна и прекрасно читала вслух, правда, преимущественно божественные книги — до Крыловых она служила у ослепшего священника… Ему хотелось, чтобы его дом был полон людьми так же, как наполняли его щебетом и пением дрозды и чечетки в многочисленных клетках в его кабинете. «Наша любовь — это и есть наше дитя, — в минуты духовной близости уверял он жену. — Зачем же пригнетать ее? Надо жить и радоваться!» И Маша соглашалась, тянулась к нему, как ребенок, ищущий защиты. В такие мгновения Крылов ощущал себя счастливым; из-за них готов был терпеть сколь угодно долго и хмурое утро, и неразговорчивый вечер, и прохладные серые будни.
Островитянка
Уже в следующем 1890-м году стало ясно, что оранжерейка, сработанная пять лет назад, мала. Две теплицы, лепящиеся к ней наподобие тупых отростков, не спасали положения: их высота ограничена, они более приспособлены для разведения деток, нежели для сохранения взрослых растений.
Что делать? Приходилось выгадывать каждый кубический сантиметр пространства, и Крылов задумал произвести коренную перестановку оранжерейных обитателей.
— Только поосторожней, друзья мои, не грохайте кадками, — предупредил он своих помощников, Габитова и недавно принятого рабочего, которого с легкой руки Пономарева все стали называть Немушкой.
Немушка да Немушка — он безропотно откликался на это имя, и скоро настоящее, Панкрат, позабылось вовсе. С детства страдавший косноязычием, этот большой, сильный и незлобивый детина лет двадцати семи отличался необыкновенной застенчивостью, и в минуты волнения начинал отчаянно немовать: мычал, тянул звук, заикался, бубнил — ничего толком из его речи разобрать было нельзя.
Крылов взял его в садовые рабочие после одного случая. Шел он как-то осенью со своей неизменной ботанизиркой вдоль маленькой, но резвой речушки Басандайки, впадающей в Томь недалеко от города, и наткнулся на сценку: широкоплечий, громоздкий мужичина стоял на коленях в траве. Издали казалось — молился. Подойдя ближе, Крылов увидел, что детина занят странным делом: в одной руке держит стрижа-береговушку, а пальцами другой давит из пучка травы чистотела капельки сока и пускает в глаза речному летуну.
Он заговорил с птичьим лекарем. Тот, растерявшись, занемовал, но Крылов все же смог понять, что парень из переселенцев, схоронил по дороге в Сибирь за Камнем-Уралом отца с матерью: тиф повалил, и теперь идет пеши в Томск наниматься на любую работу. Стрижа полуслепого подобрал на речной отмели, слыхал-де, что ласточкина трава помогает, решил испробовать.
Понравился Крылову Немушка. Уговорил он господина попечителя. И ни разу не пожалел: ловко, с большим бережением обращался подсобник с растениями, знал кое-какие лечебные травы, неплохо управлялся с аптекарским огородом. Это было важно
еще и с той стороны, что созданный четыре года назад рассадник лекарственных растений как-то не шел. То ли земля оказалась неугожая, то ли просто руки не доходили, но куртинки с ландышем, валерианой, шалфеем, персидской ромашкой, беленой и другими новоселами выглядели не ахти как. Необходим был знающий и терпеливый помощник. И вот когда Немушка по своему почину, без подсказки, обиходил, практически спас от вымирания левзею, Крылов понял, что такой помощник у него появился.Левзея, или маралий корень, был доставлен в Томск с Алтая после того, как Крылов прочитал о нем в трудах Потанина. Это многолетнее травяное растение, обладающее сильным горизонтальным корневищем с чуть смолистым запахом, приживалось трудно, часто болело. Сохранить, изучить это растение, известное в народнной медицине более ста лет, «поднимающее человека от 14 болезней», необходимо во что бы то ни стало. С появлением Немушки положение изменилось; он так ловко провел дренаж переувлажненной почвы, так бережно пропалывал и удабривал землю перегноем, молотой костью, навозом, что алтайский житель окреп и погнал вверх прямой стебель с фиолетовой цветочной корзинкой.
Помогал Немушка и в оранжереях. Правда, без особой охоты. Чувствовалось, что он как-то далек от диковинных заморских созданий, не понимает их, несмотря на то, что старается и к ним относится добросовестно, не отказывая в уходе. Иное дело свои, российские или сибирские — чистецы, грыжники, желтушники, порушники, порезники, вывишники… Неважно, как они там по-научному прозываются; интересно другое — как кровь останавливают, рану затягивают, от порухи — болезни желудка избавляют…
Получив указание, Немушка скрылся в теплице и сосредоточенно принялся засыпать горшочки торфяно-земельной смесью.
Габитову досталась перебазировка оранжерейных жильцов на новые места. Он молча ворочал кадки с деревцами, и на его лице было начертано непроницаемое безразличие и к этим кадкам, и к тому, что в них произрастало. За годы службы в садовых рабочих он так и не научился различать растения. Прикажут полить влаголюбивые экзоты — польет, нет — хоть земля под ними растрескивайся, мимо пройдет и усядется где-нибудь в укромном месте — починять кадки, плести корзины, лепить горшки. Последнее он делал с особой любовью. Глядя на его темные и длинные, как у индийца, пальцы, оглаживающие сырую глину на самодельном гончарном круге, Крылов не однажды думал: «Вот где мастер пропал… И что за судьба человеческая — редко кого сразу на свое место поставит…»
Как-то предложил Крылов Габитову посодействовать в учении гончарному искусству, определив его к известному в Томске горшечнику Григорию Ягницыну, поставлявшему для оранжерей неплохие горшки по две копейки за штуку. И учеба, и заработок получше, чем в садовых рабочих… Хуснутдин только головой покачал.
— Поздно.
— Отчего поздно? Учиться всегда не поздно, — начал убеждать его Крылов. — Послушать тебя, так все поздно — и учиться, и жениться…
О женитьбе Крылов сказал зря. Хуснутдин скрипнул зубами и отошел. Была у него в Казани невеста. Пошла в пятницу, в «татарское воскресенье», к мечети. Оттуда не вернулась. Увез ее прямо от мечети средь бела дня ловкий поляк соблазнивший доверчивую Айбикэ наследством «торгового дела» где-то во Львове. Так любимая «луна-хозяйка» Айбикэ стала обыкновенной торговкой, а Хуснутдин возненавидел женщин, «сосуд греха», «спасаемым — соблазн». Нашел работу в Ботаническом саду, последовал за Крыловым в Сибирь — и ничего другого уж более для себя не хотел. Все бы ничего, если бы не упреки Порфирия Никитича, когда забудет полить какую-нибудь лилию. «Она ведь живая! Есть-пить хочет, как мы с тобой», — убеждает его Крылов, а того не может понять, что в редкостной ее красоте чудится Габитову что-то женское, изменчивое.
Словом, хоть и работал Габитов садовым рабочим, а бывать лишний раз в оранжереях не любил.
В отличие от него Пономарев сюда прямо-таки рвался, проявляя необыкновенную активность. Стоило попасть в оранжерею, как он немедля начинал покушаться на какое-нибудь дело. Переколотил около десятка глиняных горшков. Как-то отщипнул со ствола фикуса «бородавку». Крылов в ужас пришел, узнав, что так долго ожидаемая завязь редкого цветка погибла от чрезмерной заботливости Ивана Петровича.
— Какой же это цветок? Это бородавка, — упорствовал Пономарев. — Что же я не понимаю, что ли? Где это видано, чтоб на самом стволе, без веток, цветок возникал?