Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Услады Божьей ради
Шрифт:

За шесть-семь месяцев до кончины Клода через чехов, освобожденных из тюрьмы и получивших возможность выехать из своей страны, мы узнали кое-какие детали. Обращение Павла в христианство не было каким-то чудом. Оно явилось, если можно так выразиться, чуть ли не произвольным, но вместе с тем и почти неизбежным выбором единственного оппозиционного учения, не слишком себя скомпрометировавшего. Он не мог больше считать себя ни коммунистом, ни монархистом, ни капиталистом, ни даже социалистом или либералом. Он назвал себя христианином. Это было удивительное явление: христианин-атеист, католик, который не только не ходил в церковь, но вряд ли верил в Бога. Как говорил нам один из его товарищей, пораженный и восхищенный не меньше нас, — у Павла была только одна надежда: умереть за веру, которую он, может быть, и не разделял, но которую он мог, по крайней мере, уважать, любить, преклоняться перед ней. История знала немало случаев, когда жертвы, скажем, инквизиции или московских процессов, умирали, благословляя тех, кто их уничтожал. И вот теперь, в момент смятения умов, в эпоху пресловутого кризиса ценностей, она преподносила нам алиби в виде суррогата веры, религии, принимаемой с единственной мыслью найти, наконец, хотя бы двусмысленную цель, ради которой можно было бы умереть. Боже праведный! В какое время мы жили! Время, когда надо было

в первую очередь выбирать себе врагов и когда, чтобы оправдать свою смерть, многие умирали ради придуманной или взятой напрокат сомнительной веры! Чтобы показать, наконец, какой смысл придается (если он вообще есть) этой жизни и затем умереть, еще незаменимыми оставались уроки Евангелия.

Мне очень трудно рассказывать здесь о кончине Клода. Могу ли я быть уверенным, что действительно понял ее смысл? К тому же, в любом случае, он принадлежит только ему. Я считаю, однако, что после стольких драм и разочарований, после безрассудных поступков его сына, приблизивших его смерть, пример чешских родственников подтолкнул Клода к новым размышлениям. В конечном счете он, как и все мы, остался близок к христианству. Разве можно полностью ликвидировать в себе тяжелый груз прошлого со всем, что в нем есть прекрасного и что в нем есть дурного, что в нем есть живого и что в нем есть мертвого? Разве Клод на протяжении всей своей жизни искал под самыми взаимоисключающими личинами что-либо иное кроме духа Евангелия? И вот слова Христа, от которых он когда-то отрекся, возникли в его сознании вновь, но обретя какой-то удивительный смысл, как вера тех, кто потерял все иллюзии в отношении этого, а быть может, и иного мира, как надежда тех, кто потерял надежду. Можно сказать, что дух семьи сумел наконец-то окольными путями вернуть Клода к традиции отцов. Верный священным лубкам нашего семейства, я сидел возле его смертного одра. Я думаю, что он уже ни во что не верил. Но в момент ухода из жизни он, подобно моему отцу, и деду, и моему прадеду, все-таки исповедовал упрямую, может быть, пронизанную отчаянием веру во что-то возвышенное — не знаю, относящееся ли к этому миру или к иному, да и вряд ли он сам знал это, — о чем говорил ему Христос и что было так похоже на любовь. Я спросил его, помнит ли он тот вечер, когда в грозу мы покидали Рим и когда он признался мне, что возлагает все свои надежды на людей и на Бога. Он ответил шепотом, в котором только я мог угадать улыбку: «Если бы я был папой римским…» Но продолжения фразы я уже не расслышал, хоть и наклонялся низко-низко, так как он умирал и уходил в воспоминаниях ко всем тем из нашей семьи, с кем он было расстался еще задолго до того, как это сделал его сын.

Я хотел написать Алену, что его отец умер. Но не знал, как его найти. Я по-прежнему время от времени получал его послания из разных мест, смысл которых сводился к прославлению несчастий или тревожных ожиданий долгожданных катаклизмов. Я не мог и до сих пор не могу ему ответить и рассказать о его отце. Быть может, я рассказываю вам о Клоде потому, что не могу рассказать о нем Алену. Как иначе уберечь семью от ухода в небытие? Бывают дни, когда мне кажется, что у услады Божьей очень горький привкус.

V. Пасхальное воскресенье

«Бог дал надежде брата,

имя которому — воспоминание»

Микеланджело

Весенний день догорает. Вокруг меня все преисполнено жизни, веселья, надежды. Мир обновлен. Для стольких молодых мужчин и женщин на дворе сейчас весна. В нашей семье всегда жили подолгу, и я, может быть, еще увижу весен пять или шесть, от силы — десять, прежде чем уйти к своим родным, туда, где нет времени, которое разрушает все. Оглянусь еще раз на то, что исчезло и что я попытался воспроизвести здесь в меру своих возможностей. Но дело не во мне, а в образах моих близких, которые я попытался воскресить в своей памяти и в вашем сознании. Простите же автору его неумение и не судите строго. Я в полной мере осознаю, что прошлое, помимо уважения к нему и любви, заслуживает большего таланта и силы, чем те, которыми располагаю я.

Мы не были святыми. Не были и гениями. Я даже не уверен, что мы, имевшие почти все, прожили жизнь настолько хорошо, насколько могли и должны были ее прожить. Мы могли бы быть более свободными, более веселыми, более счастливыми. Мы должны были быть более щедрыми, более добрыми, более умными, иметь больше воображения и таланта. Надеюсь, мне удалось передать, что мы были пленниками слишком многих химер. В этом веке и в прошлом были люди, которые указывали путь в будущее. Мы же показывали только на прошлое. Другие блистали для всего мира. Мы же блистали только для себя, для наших родственников в Германии и в Богемии, для жителей Вильнёва, Русеты, которые были нашими друзьями, для презираемых нами немногочисленных снобов и для Жюля, которого мы любили. Возможно, мы заслуживаем более строгого взгляда. Так смотрел на нас Ален, а до него Клод, хотя они тоже были членами нашего клана. Я и сам не всегда был снисходителен. Жан-Кристоф Конт, Марина, моряк со Скироса и многие из тех, что были попроще и с кем мне приходилось встречаться, были лучше нас. Впрочем, среди нас и в нас тоже было немало разных направлений, противоположных характеров, множество самых разных качеств. Но при этом до последнего времени у нас существовал дух семьи, вносивший единство в такое разнообразие. Именно этот дух семьи я и хотел увековечить в мире, где по мере того, как шло время, менялись умонастроения и нравы. Всегда и повсюду есть только время. Но никогда, наверное, текущее время не одолевало так быстро время остающееся. Вся наша история укладывается в два слова: все мы родились в определенном месте, и это произошло в Плесси-ле-Водрёе с его ароматом вечности. Но родились в определенное время, и история нашего века взяла нас в оборот. То, что я задумал сделать, вещь довольно простая: я попытался описать сопротивление того, что упрямо старалось сохранить свою стабильность, борясь против превратностей моды, прогресса и времени, и описать победу времени над тем, что нам казалось вечным.

Мне и в голову не придет жаловаться на что-то в связи с нашим поражением. Можно ли отрицать, что в каком-то смысле мы воплощали собой смерть, поскольку нашей нескрываемой целью было остановить течение времени. Движение и жизнь всегда побеждают неподвижность. Движение победило. И жизнь тоже. Ну что мы могли сделать против Вольтера и Руссо, против Гюго и Рембо, против Бретона и Андре Жида, даже опираясь на Боссюэ и Сен-Симона, на Шатобриана и Барреса, на Барбе д’Оревильи и Морраса? Наша смерть была в нашей жизни запрограммирована, и мы жили лишь для того, чтобы умереть. Но мы не были низкими трусами и не были настолько уж слепы. Может быть, наша вина в глазах более отдаленной грядущей истории будет выглядеть

не столь значительной, как в глазах ближайших потомков. Просто мы явились в конце долгого цикла. Мы оказались проклятым племенем, жалким и патетическим одновременно, племенем свергнутых хозяев, свидетелей угасания своего века. Наступило время рабов — наших рабов? — наступило время жертв — наших жертв? — наступило время их восстания и победы, тоже прекрасных. Честь первым! Мы не были безгрешны. А кто безгрешен? Но мы в свое время не были более виновными, чем многие из наших сегодняшних критиков, которые, в отличие от нас, только и говорят, что о справедливости и равенстве, но живут отнюдь не по тем правилам, которые проповедуют. А мы жили так, как считали правильным, и думали так, как жили, с опозданием в один, а то и в два века.

В наше время многие, может быть, почти все, хотят что-нибудь начать, изобрести нечто новое, открыть неведомые, порой неслыханные пути. Моя цель скромнее: закончить и закрыть. Я не стремлюсь выглядеть человеком, открывающим новые пути. Верный своим близким и их заблуждениям, я роняю горсть земли и несколько слезинок как приношение по обету над их забытыми могилами. Я абсолютно не способен быть первым в ряду. Так пусть я буду хотя бы последним. Вот уже много лет мы были последними. Я тоже буду замыкающим. Последним! После меня уже никто не сможет рассказать о жизни, которой не знал. Можно будет придумать. Воссоздать по письмам и книгам, по историческим памятникам. Но вспомнить будет нельзя. Я вспоминал о Клоде, о Филиппе, о Мишеле Дебуа, об отце, о тете Габриэль и дяде Поле, о Витгенштейнах-цу-Витгенштейнах и о Реми-Мишо, о Миретте, сестре вице-консула в Гамбурге, о Жюле и моем дедушке. Вот так. Я попытался вернуть им жизнь. Я хотел заменить книгой память о семье, уходящей в небытие. Если моя попытка честно и правдиво обрисовать систему, давшую не только в литературе и искусстве, но и в повседневной жизни столько шедевров элегантности и силы — при всех своих ошибках и погрешностях против вкуса, — удалась, я буду считать свою задачу выполненной. Нельзя не видеть, что мы находимся в конце той эпохи, к которой я принадлежу и от которой я не отказываюсь. Еще немного, и то, что уходит с этим веком, будет для нас более чуждым, чем лунные камни, или нравы жителей Новой Гвинеи, или дебри Амазонки, через которые бульдозерами прокладываются современные дороги. Быть может, мне удалось сохранить что-то от ушедшего в небытие царства: какой-нибудь жест, пару-тройку слов, фигуру лесника или часовщика.

Я вовсе не думаю, что моя семья воплощала в одиночку всемирную историю или что она была символом прошлого. Сами-то члены семьи, возможно, так и считали. Но она не заслуживает ни такой чести, ни такого бесчестия. Наша семья достаточно активно участвовала в истории прошлого, чтобы выглядеть в моих глазах почти неотличимой от последней. Я, разумеется, не покушаюсь на неисчерпаемое богатство прошедших лет. Мне довелось рассказать лишь о немногих людях и событиях. У всех, особенно у старших из вас, сохранилось свое сокровище, сливающееся с воспоминаниями детства: старый домик с садом в провинциальном городке, отец или дед, уходящие на войну или вернувшиеся с войны, тихие вечера без каких-либо событий, просто счастливые дни, где-нибудь в Бретани или в Оверни, далекие отклики из удивительного мира: гибель Шарля Ненжесера и Франсуа Коли в Северной Атлантике при перелете из Европы, бои боксера Карпантье, убийство в Марселе короля Югославии, самоубийство Ставиского в горах… Я поведал здесь свои воспоминания о моих близких прежде всего затем, чтобы поговорить о них еще раз и чтобы таким образом они не умерли окончательно. А еще затем, чтобы поговорить о вас, чтобы вы тоже вспоминали о себе и о ваших близких.

Ведь я хорошо знаю, что жил в привилегированном положении и что солнце нам светило больше, чем другим. И знаю также, что многие расстались с прошлым, как с назойливым кошмаром. Так пусть же услада Божья будет в том, чтобы положить конец кошмарам и чтобы солнце светило для всех! Я уже говорил и повторяю, и не перестану повторять: я не смотрю на прошлое как на образец для будущего. Ведь жена Лота была обращена в соляной столб именно за то, что оглянулась назад. Однако вместе с тем я не воспринимаю прошлое как мерзость из мерзостей, достойную лишь осуждения и забвения, чтобы на его месте построить города счастья. После Содома и Гоморры были и похуже места. Я полагаю, что многие попытаются также избежать и будущего, но это им не удастся. Когда это будущее, в свою очередь, станет прошлым, люди увидят, лучше оно или хуже прожитых нами дней.

Что может быть абсурднее, чем обвинять Аристотеля в том, что у него были рабы, а моего деда упрекать в том, что он прожил свою жизнь так, как он ее прожил? Что может быть более отвратительного, чем желание возродить в наши дни рабство, и что может быть более глупого, чем стремление жить сегодня так, как жил мой дед? Каждое поколение живет в согласии со своими возможностями в области техники и со своими нравами. Разве могли мудрейшие из древних греков, не имевшие механизмов, представить себе отмену рабства? Если говорить только о силе, то пусть самые слабые склонят головы: я говорю это не мудрствуя лукаво, поскольку все, что прошлая жизнь могла дать, давно уже перешло вместе с оружием и обозом на сторону самых слабых. Но если говорить о морали, то начать нужно с того, чтобы поместить ситуации и людей в их исторический контекст. В свое время и для своего времени — это смешно, не правда ли? — дед мой был праведником. Он был из тех праведников, из тех добропорядочных людей, которые в прошлом заполняли собой страницы назидательных романов. Надо иметь особый талант, чтобы различить мораль завтрашнего дня, медленно прорастающую сквозь сегодняшние нравы и надежды на будущее. Таким талантом мы, разумеется, не обладали. Я согласен, чтобы и деда моего, и отца, и Плесси-ле-Водрёй, и всех нас, сколько там было, обвиняли в неспособности приспособиться к нынешним временам или, если вам так уж хочется, в глупости. Но я не хочу, чтобы нас обвиняли в несправедливости. А Дрейфус? — скажут мне. Дрейфус, эта заноза в нашем теле? Что тут скажешь? Разве что следующее: в том прошлом вокруг имени Дрейфуса возникло по крайней мере целое дело, и был суд. А сколько Дрейфусов, после того Дрейфуса, не дождались даже суда?

Завтра настанет другой день. Наступит новое счастье. Вчера было вчерашнее счастье. У завтрашнего дня будет своя честь, у вчерашнего была своя. Верим ли мы сегодня в будущее так же слепо, как верили волхвы конца XIX века? Действительно ли мы уверены в наших триумфальных зорях и в поющих завтра? Но течение времени и его непрерывность учат нас не дешевому скептицизму. Надо, чтобы завтрашний день вытекал из вчерашнего и отбрасывал его в прошлое. Чем была бы Божья услада, если бы не было течения времени, которое мы так долго ненавидели? Да простит меня мой дедушка, не любивший потока времени: мой рассказ о прошлом заканчивается триумфом времени. Что может быть более естественного? Есть только один способ, один-единственный, избежать потока времени: это выбрать смерть. И мы это сделали.

Поделиться с друзьями: