Успехи Мыслящих
Шрифт:
Но чей по существу это был бы суд? Разумеется, таких же критиков и говорунов, как он сам. Объявить же им во всеуслышанье, что взбесившаяся девица швырнула ему в лицо клочья бумаги, было стыдно, а с другой стороны, и придание делу юридического, чуть ли не уголовно-процессуального характера мало что проясняло в выпавшем на его долю несчастье. Тимофей Константинович, вспыхнувший поначалу, уже лишь тлел, копошился и, пожалуй, буксовал, - мистер Пиквик, Тереза Мэй... где нынче гордый Альбион?..
– тем не менее он помаленьку продвигался к догадке, что следует все-таки сместить внимание с девицы и ее выходки на бегство сына и даже на его личность; с подобающей его возрасту солидностью перепрыгнуть через всякие последствия, через переполох, случившийся в связи с бегством, даже через пережитое им унижение, и сразу очутиться в самой гуще происходящего ныне с Игорьком, а там уже и разбираться, что к чему, - вот что следует сделать. В его мозгу неожиданно отпечаталась мысль: сын отомстит за меня.
Эту понятную и все же таинственную мысль непросто было стереть или ловко забыть, да Тимофей Константинович и не пытался. Она укреплялась, некоторым образом, оставаясь прежней, росла, а вместе с ней словно бы рос и Игорек, прежним вовсе не оставаясь, по крайней мере в глазах отца. Он-то как раз разрастался, мужал - так виделось старику, - и становился уже узок масштаб Изабеллочки этому мужу, поле, на котором он совершит месть, увеличивалось, разрывая горизонты, уходя за все мыслимые
Игорек, если верить смутной молве, стал философом. Само по себе это еще ничего не говорило старику, и, таким образом, последний предстает перед нами человеком несговорчивым, отчасти и капризным, мол, не хочу ничего знать, и баста. Третий Рим, Олег Попов... Взять на карандаш!..
– вскрикивал этот человек болезненно. Ну, стал философом... а с рекой жизни поработал уже? Заселил ее воды и берега великодушными русалками, прелестными феями? Горячился Тимофей Константинович, топал в пол ногами, негодуя на неспешность сыновьего отклика на его недоумения и беды. От себя, сочтя момент удобным для дальнейшего развития главной сюжетной линии, добавим: любопытны, допустим, воззрения и выкладки заполучившего собственную идейность Игоря Тимофеевича, да только с багажом, схваченным в пустынном и для истории человечества фактически безымянном переулке, куда ему, скажем, вступать в дискуссию с учеными университетскими мужами, - засмеют! Клеймо шута горохового навесят! На лоб печать, что-де лженаука, шлепнут! Так что он, выходит дело, стал философом бродячим, народным, нырнувшим в туманы и, возможно, в лесные трущобы, скрывшимся в лопухах. Что ж, с любимой мыслью и в шалаше рай.
До нас (и до Тимофея Константиновича тоже) доходят также слухи, что Игорю Тимофеевичу все-таки случается в каких-то как бы потаенных, катакомбного типа помещениях восходить, образно выражаясь, на кафедру и читать - уж не при свечах ли?
– довольно пространные лекции. Узкому кругу не то посвященных, не то законченных простаков он рассказывает, как благодаря, или вопреки, столкновению практически враждебных друг другу реальностей и общему несовершенству нашего мира можно прозреть путь в вечность и обеспечить себе в ней местечко. Игорь Тимофеевич нынче, по мнению некоторых, большой мастак в логике, этике и эстетике.
Видим, что образ складывается внутренне противоречивый, а внешне рыхлый, бледный, слабый, без особых примет и характерных особенностей. Но Тимофей Константинович так видеть не мог. Пугачев, Пугачева, Пугачевы... Если древние образы конквистадоров и разных клеопатр достигали порой в его представлении некой жестяной силы, какой-то мощи оловянных солдатиков, то с чего бы родному сыну вдруг просесть и осыпаться, словно он комок пыли или пожухлая листва? Игорек твердо вставал перед мысленным взором отца. Если бы подлая Изабеллочка родила ребенка от Игорька, а неистовому генералу вздумалось бы милое чадо гнусной, распущенной, вероломной бабы затравить псами, то - генерала расстрелять!
– без колебаний вымолвил бы Тимофей Константинович.
В момент, хронологически не вполне ясный, но не иначе как свыше предусмотренный, собственное прошлое, заключавшее в себе, естественно, и его отцовство, представилось Тимофею Константиновичу отнюдь не тем точно, каким оно было или представлялось ему прежде. И это было что-то вовсе не мимолетное, далеко не эфемерно это стало утвердительной мыслью, следовательно, и утвердилось в нем словно бы вполне конкретным телом. Однако старик, привыкший всегда и во все вводить полемику, еще колебался, его обуревали сомнения, и он, устраиваясь среди какого-то нового положения вещей, боролся, можно сказать всем своим существом, за то, чтобы это положение приобрело гордый и непреклонный характер истинного.
В темные, но еще не поздние часы бывало в дачном поселке удивительное и прекрасное зрелище, когда огромный желто-красный диск луны, поднимаясь из-за горизонта, зависал над крышей недалекой дачи. Как было не узнать? как можно было бы, всматриваясь, не понять, что это именно луна, наш небезызвестный спутник, своим странным холодным светом согревающий души поэтов, а также как-то верховодящий котами и собаками? Узнавание происходило полное и безоговорочное. Но означало ли оно действительную полноту знания? Разве зависший так близко, прямо здесь, над поселком, объект - то же, что и самодостаточная, сбившаяся в колоссальную кучу масса материи и энергии, которая крутится и скользит параллельным с нами курсом где-то в страшной космической бездне? И нечто, зависшее над поселком, и удаленная масса, они одно, а все же и разнятся, и можно ли, ограничившись поселком, считать не только узнанным, но и познанным образовавшееся над ним прекрасное тело, если за пределами этого познания, и к тому же жуть как далеко, остается то, что заключает в себе подлинную сущность этого тела? Так и с сыном. Начались у Тимофея Константиновича головокружения от сотрясающего ум и похожего на наваждение, на гам иерихонский выбора-блуждания между относительным и подлинным. Например, если Людочка с Изабеллочкой... Или Мобуту... Напрягши внутренний взор, он вполне узнаваемо видел перед собой твердую фигуру Игорька. Но она - нечто относительное, и надо еще очертя голову низвергнуться в жуткую, едва ли не космическую бездну, чтобы разглядеть, ощупать и постичь Игорька подлинного? Задача чудовищная, луна и сын нелепо спутались в старом, немощном сознании, и луна ядовито посмеивалась, а сын вопросительно вскидывал брови и обиженно поджимал губы.
Но он должен был решиться, не мог не соскользнуть, не прыгнуть в отделяющую его от Игоря Тимофеевича пропасть. Когда и как это случилось, сказать трудно, - возможно, в те минуты, когда он, доведенный в общем-то неуместной и тщетной борьбой до крайности, заметно потерявший самообладание, объяснился с самим собой следующим образом:
– Так вот в чем дело! Так вот что я выстрадал, вот ради чего пожертвовал всем! Но стоит обрисовать ситуацию генерально, необходим пролог... Худо обстояли дела в нашем бедном отечестве, и даже до сих пор складываются не лучшим образом. Вспомним, например, пролетарскую революцию на момент перехода в стадию "культурной" и ликвидации разумной части населения и подумаем о судьбе наилучших творцов. Но тут и думать нечего. Эмиграция... А что в ней? Ну, Наживин-толстовец, пролистал я его давеча, ну да, очень даже неплох, с изумительным масштабом охвата всяких эпох и событий, но в общем и целом так себе, сердитый очень, не по делу злой... Он на софистов ополчился, и потому он мне идейный враг. Что бы мы без софистов имели, что знали бы? Я, может быть, тоже софист и горжусь этим. Ты, толстовец чертов, люби людей и меня - и не будешь моим врагом. Я говорю всем этим писателям: надо все ж больше умения, не по себе мне, когда собратья по перу ожесточаются. Вы, говорю я им, пописываете, не утруждая ум и сердце, а мне с Вергилием из-за вас в ад? Умейте сдерживать брань и огульную хулу и гибче головой работать. До переворота - декаденты, после - эмигранты и попутчики. Промежуточно все как-то... Приметишь только доходчивого мастера, остроумного, выдержанного, тут же в глаза лезет сильно истрепанная публика... Прогонишь, так они из Европы клевещут. Эмигрантская
доля перо из руки вышибает, а им хоть бы хны, они оставшихся, кое-как зацепившихся ругают и вышучивают! Мне бы про них специальный труд тиснуть, встряхнуть их, разобраться, кто там действительно маститый и изощренный. А то приноровились кричать: Набоков! Набоков! Но я с начертанием пока повременю, потерплю до большего спокойствия и хладнокровия, боюсь некстати разнервничаться из-за того же Набокова. Окормились, видишь ли, посредством западных источников, колбас и премиальных и порой такое городили!.. Поневоле из себя выйдешь, осатанеешь, и тогда уж многих прочих - на пароход, свистать всех наверх и - гудбай!.. и ежели задержался кто, остался или просто опоздал - в застенок!– и что же сохранилось, уцелело? Хоть и была опора на новизну и всплески талантов, а память, как я погляжу, не задалась и быстренько у нас померкла. Словно корова все вылизала, и попутчиков, и воспоминания. Когда в 70-е, или, если быть точным, когда Гаврила Страшных еще был и вольготно действовал, метя в вожди, выложат, бывало, как бы украдкой сочинения изгнанных, сочинения расстрелянных, я и давай глазами хлопать, впервые слыша. И, осознав, что за такое восстание масс произошло и над кем чернь учинила расправу, в первый раз по-настоящему расстроился и испытал душевные муки. Время, кстати, это когда мы с Гаврилой шуровали, глухое выдалось, а писатели завелись все больше районного масштаба, местные, под стать мышам. Снуют, вынюхивают, где бы полакомиться... И такое раздражение, граничащее с отчаянием, поперло из меня, что взял бы их всех в объеме подавляющего большинства, сдавил бы да закинул куда подальше. Думается теперь, что они и сами сознательно и горячо стыдились своей незначительности, ужасало их, что как помрут, примутся называть их именами улицы городов. Застенчиво прятались за псевдонимами, а больших повывели. Это меня ужасно мучило. Некоторые бунтовали, но как-то плоско, пластаясь, жалко думая пробраться где почище и светлее. Леонова вспомните!
– вскрикнул огорчающийся старик.
– Он для виду лебезил перед сильными мира сего, а свое лучшее писал в стол. Стоит ли фальшь ему простить, нет ли? Меня швыряло из стороны в сторону, когда я пытался ответить на этот вопрос, будущим фаршем крутило в мясорубке, уподобившейся недомыслию. Ответа не было. Хотел, а не мог; ответ хотел, а я не мог, такие дела... Вот мы и разобрались... Страдал я. Натерпелся, ибо страдание внушали и общее положение в нашей словесности, и мелочи всякие. Да!
Отмечу мимоходом одно любопытное обстоятельство. И нельзя не отметить. Как правило, лучшие отнюдь не оказывались головой выше меня, ни один не оказался, потому что в конечном счете, что бы они там ни стряпали и что бы о своей посмертной славе ни воображали, я судил и рядил и вскидывался поверх их трудов, вынося оценку, а заодно и приговор. И я хорошо знал свое дело, а среди них поди-ка сыщи еще того кудесника словесности, что вправе гордо именоваться беллетристом в наилучшем значении данного понятия. Пустыня... И возвышайся посреди одиноким столпом... Вроде бы мелочь в исторической перспективе, а мне и она глубоко не по душе, мне и от нее тошно. Что же за удовольствие родиться и жить, когда безвременье и тьма отсутствия подлинно талантливого? Так вот, я имен не называю, обойдемся, ладно уж, я пальцем указывать не буду, критике надлежит быть и возвышенной, а не только мелочной и придирчивой, хорошо, говорю я, когда она над литературой и образует что-то вроде философии. Но точно определить и поименовать характер своей судьбы я имею неотъемлемое право, я даже обязан это сделать и потому говорю, что не жизнь у меня была, а натуральное хождение по мукам. Ничего личного, все в общественном плане, и если вообразить некий генеральный план нашего бытия - я на нем как очажок боли и скрежета зубовного из-за недостачи должных писаний и непотребства существующих. И пришло время сделать вывод из сказанного. Посудите сами и увидите, что получается. Читателя, с одной стороны, запугали террором и экспроприациями и заморочили всякими революционными бреднями, с другой - походя лишили большой литературы. Чего же вы теперь удивляетесь этому ограбленному и забитому читателю, который стал все равно что футурист, оглушенный и ослепленный внезапно сбывшимися мечтаниями, пробудившийся среди диких войн, странных болезней и порнографии, успевший сбросить все со своего корабля и остаться ни с чем, представший в своей неказистости и смехотворной наготе? Бог весть из каких щелей нынче выскакивают борзописцы и щелкоперы, а он и тешится, ухмыляется дурачком или убегает со стыдом, словно он бес, а не те, что запихивают в него свои перлы. Раздолье для жулья, приспособленцев, провокаторов! Для дельцов от литературы и прохиндеев! Для безоговорочных врагов народа питательная среда! У нас теперь сплошь сорняк, а не письменность. Вот и напрашивается вывод, что промежуточные писатели... а я так и не понял, какой смысл Людочка и ее покойный муж вкладывали в это определение, я, если начистоту, и в самой Людочке нахожу что-то промежуточное, потому как если копнуть и разобраться... И еще вникнуть надо бы, что то за муж у нее был... На кой черт она приходила? И при чем тут Боса-Боса?.. или как там... Бесы-Бесы... И до чего много их, этих Людочек, имя им - легион... Верно говорю, сами они промежуточные и есть! В складках одежды, как вши, скапливаются, в поры тела суются, набиваются в попутчики, а я спрашиваю: неужели никого получше не нашлось, такого, чтоб эти Людочки и Изабеллочки в подметки ему не годились? Я, вот, свожу концы с концами, чтобы понять сына, и, если не бекать и не мекать, если не мутить зря воду, разве не ясно, что он-то как раз на порядок выше и лучше гораздо? Да если вдуматься, нет ли оснований утверждать, что он выгодно отличается даже от меня?
– Поймешь, в пустое небо глянь, рассмотри, и приоткроются пути для дальнейшего продвижения, - как будто высказался где-то в безвестности, совещательно и распорядительно, искомый. Стало быть, невольный странник и прыгун еще не приближался к цели или вовсе избрал не ту дорогу.
– А на мою долю, - усилился старик, - выпало копошиться и вариться, и еще в той каше я варился! Еще ту мерзость заталкивала в меня наша жизнь! Но честь и хвала мне, ибо я не сдался, не спасовал и честно пронес знамя приуроченной к моему существованию задачи. Пусть не всегда сознавал, а порой и вовсе не ведал, что творю, но в целом я с заданием справился.
И наконец он вдохновенно и важно повторил:
– Так вот что я выстрадал, вот ради чего пожертвовал всем!
Тревожно зашевелились домашние, спрашивая себя, не проснуться ли, не забегать ли по дому, вслушиваясь в какие-то громы, выглядывая молнии.
– Ясность пришла, предел истины достигнут!
– решил Тимофей Константинович раскрепощено.
– Теперь мне ясно, для чего я мучился, изнемогал среди вздорных людишек и тупиц... для чего жена, дочь... и зачем глупенькая Людочка закрадывается в писатели, а я ее так долго слушал, пока она не ушла с этой несносной, с этой гадиной, которая мне в лицо, мне!.. для чего оставался почти всегда никем не понят и сам порой в сумятице жизни терял путеводную нить, сбивался, переставал понимать, куда меня несет - все теперь как на ладони. И прошлое, в котором уже не сообразишь, что правда, а что вымысел, и та женщина, под землей корчившаяся на бегущих ступеньках... Тут полноценная взаимосвязь всего и вся, и в результате я создал философа. Это и есть результат. Парень вырастет окончательно, созреет и станет софистом. Я свою миссию честно и добросовестно выполнил. Я хорош, я красив был, я прекрасно зачал будущего гения и любимца понимающих людей и сразу, не успел он и на свет Божий появиться, занялся его воспитанием. Дело сделано, можно и помирать. Я взрастил и воспитал, даже сам того, может быть, не сознавая, большого мыслителя. Задача выполнена, и я готов уйти.