Успехи Мыслящих
Шрифт:
Вдова тепло улыбнулась:
– Ну что, родная, деточка, что, ну... не забывайте ни на минуту, я вам сочувствую, я в каком-то смысле на вашей стороне и только немножко смущена вашим отношением к вещам, которые теперь составляют весь смысл моей жизни... милая, вы боитесь обмочиться, взяв книжечку какую-нибудь?
Улыбнулась и девушка.
– Прежнего страха нет, - сказала она, - а есть догадка о каком-то табу, о внутреннем запрете. Что-то в душе подсказывает мне, что с миром книг лучше не связываться, что это мир чуждый, никчемный и гадкий. Еще куда ни шло, если кино про любовь, с танцами или насчет спасения от опасных метеоритов, а то Золя какой-то, Бовари или этот ваш Шелгунов... Я не глупышка, вы не подумайте. Но я с отвращением вспоминаю, что несколько книжек все же прочитала, и радует лишь сознание, что никакого удовольствия они мне не доставили и намертво забыты. Я лучше развлекусь, проживу весело, беспечно. А засесть за книжки - это то же, как если бы зачем-то признать себя потерявшей молодость, обветшалой, ни на что не годной, кроме как пугать детишек. Ведь в чем, люди добрые, ужас-то? Те мои детские содрогания заканчивались, бывало, лужицей на полу, газами, а у взрослого человека, вздумавшего углубиться в чтение, они, как пить дать, превращаются в обязанность, в некую работу.
– А что же папаша?
– с удивлением воскликнула вдова.
– Не заступался? Не проявлял понимание?
– В том-то и дело! Он не замечал. Или делал вид, будто не замечает. Читал себе как ни в чем не бывало... Вот я и думаю, что взрослый читающий человек по сути своей - враг всего живого, жаждущего, охваченного страстями, по-настоящему встревоженного, в лучшем смысле слова беспокойного. Я рискую утонуть, я могу газами вся изойти, а он будет себе преспокойно долбить страничку за страничкой. А у него, что ли, не бывает судорог, позывов? Но он горд, возвышен, недосягаем, он и виду не подаст. Он порывает с земным, забирается на гигантскую высоту, сечет, словно капусту, все те нити, что еще связывают его с землей и которые на самом деле являются потребностью то в приеме пищи, то в посещении сортира, то... Да вы знаете все это не хуже меня! Но как такое возможно без помощи дьявола? Это ли не бесовское ухищрение и наваждение? Между тем ни дьявола, ни бесов нет, и мы видим, что наш воспаривший герой никакой не ангел, а самозванец и выскочка, он только прикидывается достигшим совершенной чистоты, а надо будет, так испортит воздух и в святая святых. Вообще-то не так уж важно это его лицедейство, пусть, если ему нравится, но страшно, что он попутно без всякого разбора, не отделяя овец от козлищ, смущает, пугает и мучает окружающих. Ужасает его беспримерное равнодушие к судьбам стариков, вдов, маленьких детей. Как представлю, что, к примеру, мой Игорек, зачитавшись, в конце концов займется ветряными мельницами, а к моей сытости и игривости потеряет интерес, - и земля уходит из-под ног, я становлюсь сама не своя и готова послать к черту такого жениха. Скверно, что эти дутые величины, эти ваши книжки не дают мне правды жизни и моих упований и не прибавляют никакого смысла моему существованию, но стократ гаже и мучительнее, когда близкий человек поддается обманам, упивается ложью, может быть как раз вашей, и предает тебя.
– Вы говорите о нашей лжи, а мы, может, избраны и в своем роде люди отмеченные и выдвинутые на авансцену, - возразила вдова.
С непомерной печалью и усталостью взглянул Тимофей Константинович на собеседниц, однако пропасть, отделявшая его от них, была в это мгновение так велика, что остается лишь гадать, хватило ли ему силы зрения разглядеть их в том адском плену заблуждений и неведения, где эти несчастные, сами того не сознавая, томились. Он покачал головой, осуждая пустоголовых баб, но некоторым образом относил он это покачивание и на свой счет. Внезапно почувствовал себя одиноким, страдающим, так что были основания сокрушаться.
***
Игорек скрипел зубами от досады, и дрожали и подгибались колени, так его утомило трудовое стояние в зарослях у беседки. Он даже был теперь слегка болен, лихорадил, а еще больше напуган довольно странным предположением, что его, подслушавшего беседу пропащих людишек, могут каким-то образом принять за ее вдохновителя и организатора, за проходимца, навязавшего простодушным участникам вселенской трагикомедии баснословие и утопию не существующего, обреченного на небытие романа. Но уразумел он все отлично и уже знал как дважды два - на этот раз как что-то совершенно безусловное и окончательное - что ему предстоит в одиночку сражаться со злом. Негодование медленно и жутко овладевало им, рассыпая по слабому тельцу болезни и нелепых страхов свои отравленные страсти. А из беседки словно адским жаром пыхало срамом, дикостью, невежеством, прострацией, там, казалось, готовилось нашествие варваров...
Кто-то посмеется, видя, куда противоречия натуры и бесплодные искания истины завели этого малого. Игорьку же было не до смеха. Слишком взгромоздилась и тяжеленько притаптывала высокая, хрустальная и пугающе красивая ясность, внезапно посетившая его. Понимание неизбежности роковой схватки с отцом, вдовой-секретаршей и Изабеллочкой пришло к нему сразу, он усвоил его без тени колебаний и мог поклясться, что всякий страх отступил. Но откуда-то все же заползал в его душу насмешливый голосок, твердивший, что он вздумал схватиться с самим дьяволом, а то и с какой-то еще более жуткой в своей непостижимости сущностью. Однако ничто уже не могло остановить Игорька.
Опережая события, он записал в дневник: "Я был как дитя, затерявшееся в пучине большого и больного города. Уже было весьма темно, и горели фонари. Я прислонился к могучей монастырской стене, прижался к ней лицом и вобрал в себя живот, поскольку меня тянуло не то блевать, не то плакать, или все разом, и вот в этом трагическом положении..."
Молодо, отдает несколько даже ребячеством, какой-то ноющей юношеской сентиментальностью, но ведь и горячо. Из глубины жизни часто доносятся шепоты и как будто всхлипы, распознаваемые мудростью как детский лепет, но в них-то чуткое ухо непременно уловит и подлинное чувство.
Ему хотелось доверить бумаге особое произведение ума - записки мелкого человека, начать с замысловатых абстракций, заключающих в себе все известное и значимое о загадках бытия, порассуждать о современном мире и положении дел в нем и под занавес бурно и беспощадно восстать на собственное ничтожество. Оно покорно разоблачает само себя перед лицом вечности.
Создал он, однако, всего лишь приведенную выше запись. Речь в ней зашла о едва ли не красивейшем уголке города, о небольшом и узком квартале между монастырской стеной и торговыми рядами, где был еще физически не отделенный от рядов сумрачный проход с как бы спрятанной в его почти что тупике церковкой. Иной раз, особенно вечерами, когда заходящее солнце не золотило, а разве что лишь нежным прикосновением красило башни и купола монастыря и самым выгодным образом освещало ту церквушку, Игорек останавливался в тени дерева и подолгу стоял в особом настроении какого-то, кажется, ожидания. И вот в этот вечер, после тайного присутствия возле беседки, он тоже там очутился, сбежав от своих врагов. Он смотрел на мощную монастырскую стену
и башню, обозначавшую некий ее угол, на забавную и милую декоративность торговых рядов, на тихо прячущуюся в дикой, древней пасмурности строений церковку, и не мог насмотреться, все ожидая при этом, в сущности, чуда, ибо ему казалось, что не может в подобном месте не произойти с ним наконец удивительного события, может быть, встречи, которая разом перевернет всю его жизнь. Он все ждал, что из-за угла, из-за башни появится быстрым шагом человек с какой-то обязательной странностью в одежде или внешности, странностью, которая и предопределит их знакомство, его неизбежность. Но что было впрямь удивительно для вечеров, когда страдалец там стоял, и что можно принять за странность, так это то обстоятельство, что он вообще ни разу в том квартале никого не увидел и не встретил и любовался прежде всего его фантастической пустынностью. Так было и нынче. Пустынность в сочетании с его несколько запоздалым ожиданием поразительной встречи, в самом деле творившим итоговую вспышку бедной мятущейся юности в его едва ли уже не старой душе, давали ему право чувствовать себя персонажем некой трагически складывающейся истории или, если угодно, называться романтиком.***
Наконец-то достигнут момент, когда можно расправить плечи и вздохнуть с облегчением, можно даже и покаяться, попросить прощения за предшествующее чрезмерное обилие всевозможных глупостей. Но иначе нельзя было. Мы задались целью рассказать о человеке, ставшем, если можно так выразиться, обладателем великой интуиции, - под интуицией мы в данном случае разумеем некое особое знание, более или менее густо окрашенное в мистические тона. Так вот, рисуя образ этого человека (или даже, пожалуй, следовало бы выразиться: т а к о г о человека), добросовестно стараясь изобразить его со всей возможной полнотой, вправе ли мы были пренебречь обстоятельствами, из которых он вышел, на том лишь основании, что эти обстоятельства убоги, нелепы и смехотворны?
Мы, как говорится, выставили - и нисколько не казним себя за это - нашего героя на посмешище, и мы уверены, что он, достигши своего величия, нимало, как мы знаем, не обязательного, не убедительного в глазах многих и многих, вовсе не оскорбляется и не куксится, если подвергается осмеянию его прошлое или славное настоящее.
Итак, переломный момент случился в узком переулке между монастырской стеной и торговыми рядами. Нельзя не согласиться с прозвучавшим уже мнением, что негоже изрядно вымахавшему и почти вошедшему в зрелость человеку называться Игорьком, да и сам тот переулок, собственно говоря, его исключительность и красота могли найти отражение и понимание лишь в чувствах взрослого и сознательного господина, а не какого-то легковесного юнца. Стало быть, уж в тот-то момент, который мы называем переломным и неоспоримо важным для нашего рассказа, мы имеем дело не с глуповатым Игорьком, а с вполне сложившимся и по-своему даже внушительным Игорем Тимофеевичем.
Напомним, что обстоятельства, побудившие нашего героя покинуть дачу - и, что как-то сразу определилось, фактически порвать с семьей - сесть в автобус, где рулил уже знакомый ему водитель (на этот раз обошлось без недоразумений и шоферских назиданий), достичь города и очутиться в замечательном переулке, полны глупости. Мы сочли своим долгом уделить ей внимание, а теперь спешим отметить и, если понадобится, так и объявить во всеуслышанье, что сам Игорь Тимофеевич, что бы он там ни выделывал, оставаясь Игорьком, далеко не глуп. Своим бегством он взорвал эпоху, в которой нагло торжествовали резонеры, сочинители несбыточной книги. Зачем было суетиться, таиться, подслушивать - вопрос из тех, что никогда не получают ответа. Но будет об этом. Заняться следует делами и сообщениями более важными, подтвердив, между прочим, и важность заблаговременного акцента, своего рода упора на факт обретения нашим героем полнозвучного имени. В известной степени именно оно делает более легким осознание последующего, - так фигура неизвестного, точкой завидневшаяся где-то у линии горизонта, делается если не безопасной, то уж, во всяком случае, более объяснимой по мере приближения и как бы роста ее истинных размеров. Впрочем, особых усилий и не потребуется, думаем, путь к пониманию, что в переулке с Игорем Тимофеевичем стряслось прозрение и озарение и он преобразился, легок, и многие одолеют его без специального труда. Но вот говорить о сути внезапной встряски и прорыва некой гениальности... Тут мы вынуждены прикрыться вспомогательной и в каком-то смысле запасной мыслью, что говорить впору, дескать, лишь в самой общей форме, позволяющей использовать доступные всякому разумению выражения и почти вовсе не затрагивать содержание самого откровения, его сущность. Заметим вскользь, что подобное облегчающее труд письменности и рассуждений средство не только удобно, но и соблазнительно, словно вещь необыкновенной, отнимающей рассудок и устойчивость красоты. Однако оставим сомнения и рассудим по справедливости: разве не в том лишь случае станет внятной нам упомянутая сущность, если и мы подвергнемся внутреннему преобразованию, какому подвергся наш герой, и как нам быть, если это для нас, конечно же, пока есть нечто из области фантастического?
Представьте себе, что вы появились на свет Божий в среде каких-нибудь крикливых, жадных и оборотистых рыбных торговцев, и все они безудержно гомонят, и стискивают вас, и доступными им способами воспитывают, и оголтело подталкивают к тому, чтобы вы продолжили их хлопотное, но, на их взгляд, выгодное дело, однако на склоне лет вы оказываетесь все же не торговцем, а прославленным медиком, лингвистом или адвокатом, большим, скажем, профессором, если не прямо академиком. Вы, стало быть, окидываете мысленным взором всю свою жизнь, обнаруживая в ней, помимо прочной и уже неизменной такости биографии, еще какой-то смутный, не очень-то поддающийся определению момент перехода от толкотни в туповатой, хотя и смышленой по-своему, среде к достижениям, лаврам и истинным триумфам учености. Минутная растерянность обязывает к плотному исследованию с применением арсенала научной психологии, а также, не исключено, и кое-каких знаменитых фрейдистских уловок, с непременным обращением к этическим нормам в финале, с не лишенными драматизма и грусти выводами нравственного характера. Тем не менее вам с самого начала ясно, что переход был непрост, даже каким-то мучительным он выдался, он, растянувшийся во времени и потребовавший от вас огромных, в иные мгновения и нечеловеческих усилий, - и так ли уж трудно, спросим мы, постичь его суть? Не достаточно ли подумать, что уже и родились вы со склонностью не к рыбной торговле, а к ученым или каким-нибудь иным общественно-полезным изысканиям, с тем призванием, которому вы затем и служили усердно и страстно в течение почти всей своей долгой и, надо полагать, удачной жизни?