В когтях германских шпионов
Шрифт:
Меня прервали. Настроение, как вспугнутая птица… Его не вернешь. А жаль… Я так размечтался… Милый, розовый Имшин, из маменькина сынка превращающийся в боевого офицера, привёл двух пленных. Сами явились к нам… Поляки эскадрона Гумберга. Вы слышали, конечно, о подвигах, этого полупочтенного? Последняя его доблесть — пристрелил и ограбил Дорожинского. Вот кого хотелось бы мне заполучить, этого змеёныша, которого мы все так радушно принимали! Здесь, с этими поляками, сказалась моя натура. Следовало их обласкать, пригреть, а я был с ними сух… Что поделаешь! Один из них, избитый Гумбергом, оказался толковым парнем и сообщил мне много интересного…
Длинное, из нескольких листиков письмо, перескакивая с предмета на предмет, возвращалось в конце опять к воспоминаниям о душном дне в густой аллее и о первом поцелуе…
Княжна перечитывала карандашные строки, затихшая, пылающая, с полураскрытыми влажными, как вынутый из воды коралл, губами. Она видела трепетный огонёк вставленной в бутылку свечи и резкий профиль, склонившийся над бумагой. Она увидит его… Должна увидеть…
И Мара повторила вслух:
— Должна!
— Что такое, должна? — спросила Сонечка.
— Милая, мы с тобой разлучимся на несколько дней.
— Ты уезжаешь?
— Уезжаю.
— Куда?
— К нему.
— А раненые?
— Все брошу! Все! Думать не могу ни о чем!..
— Но ведь это же сумасшествие! Тебя не пустят. Какая-то деревня… Рыщут немцы… Подумай! И, наконец, ты знаешь, как у них там… Сегодня здесь, а завтра…
— Он рассчитывает пробыть с неделю на одном месте. Я его застану… Сегодня вечером, или утром, самое позднее, выеду. Несколько станций, пять-шесть часов, а там — лошадьми…
— Как хочешь, только не советую…
— Ничьи советы не в силах остановить меня, дорогая. Решено! Никаких перемен, отступлений!
— Ну и характер! А как же я останусь одна? — детски-беспомощно воскликнула Сонечка.
— Как? Во-первых, это вопрос двух-трех дней, а затем ты клевещешь на себя и на меня. Почему одна? Почему не с Малицыным?
— Вот сказала! Малицын — мужчина…
— А разве ты предпочитаешь женское общество? За тобой не водилось этого…
Сонечка надула губки.
— Ты или не понимаешь, или нарочно…
Сонечка отвернулась к окну, забарабанив, пальцами в стекло.
Вянет лист, проходит лето
Иней серебрится…
Юнкер Шмидт из пистолета…
— Несчастный юнкер Шмидт! Ты его день целый не оставляешь в покое.
— Ах, Мара, этот Малицын…
— Что Малицын?
— Ничего… Раз ты уезжаешь, оставляя меня одну…
— Опять одну! Ты проведала бы графиню Чечени. Пластом лежит, бедная.
— Я не гожусь в сиделки. Больных — не люблю. Они наводят на меня уныние.
— Вот как! И если я захвораю,
ты перестанешь меня любить.— Ты, другое дело… Наконец отстань…
Вянет лист, проходит лето…
Княжна позвонила, чтоб ей принесли книгу расписания поездов. Но книга оказалась лишней, ибо по военному времени поезда шли согласно другому, новому расписанию. И в точности можно было узнать лишь на Венском вокзале.
— Сонечка, съездим за компанию на вокзал?
— Не хочу, ты гадкая!
— Сама поеду…
— Впрочем, и я с тобою. Я не могу на тебя долго сердиться.
— Вообще, ты не можешь сердиться, милая птичка…
«Стангрет» в новенькой ливрее щёлкнул бичом, и пароконная коляска покатилась вдоль шумных, сентябрьским солнцем залитых, нарядных улиц Варшавы. Стонали сирены бешеных автомобилей, гудели пульмановские вагоны трамваев. Газетчики звонко выкрикивали свой бумажный товар. И без конца — солдаты, офицеры, обозы, колонны, пешие и конные.
На Венском вокзале — суета! И низенькое, приземистое здание под башнею с часами, выбрасывало на площадь целые толпы прибывающих беглецов.
Первый ближайший поезд отходит в девять утра. Времени еще много впереди. Весь день, вечер и вся ночь. Оказалось, что уехать можно лишь, получив разрешение от коменданта, и вообще это делается с большим разбором. Но княжна не сомневалась в успехе. Комендант Варшавы был приятелем покойного старого князя, и они вместе начинали жизнь в столичном обществе.
Мара не любила ничего откладывать.
— Сонечка, ты поедешь со мною в цитадель?
— Поеду!
Сонечка любила движение, любила всякую возню и была свободна, как ветер. И отчего же не поехать в цитадель? Кстати, отец её вместе с комендантом воспитывался в пажеском.
Сонечка поставила одно условие:
— Это далеко — цитадель. Надо взять машину…
— Возьмём! Я сама хочу скорей выяснить!
Княжна так и горела нетерпением. Душою она была уже «там»…
25. Роман
Сонечка за последнее время затихла как-то. Причиною этого обстоятельства был очередной Сонечкин грех, по словам княжны, «титулованный», как и большинство грехов её подруги, синеглазой, порхающей птички.
Этот грех — юный, совсем юный прапорщик, не успевший даже окончить старший, специальный класс пажеского — князь Малицын. Красив этот юноша был изумительно, а главное — не шаблонная красота. И не типичный гвардеец, и не херувим, а нечто совсем особенное, свое. Он был тонок, гибок и смугл, темной, синевато-бронзовой смуглотою. У индусов, цыган и древних египтян — такая кожа.
Любопытное сочетание двух кровей было в юноше. С одной стороны — отцовская порода, восьмисотлетняя, с другой — буйная, здоровая примесь какой-то степной — город ее не выветрил — цыганской силы от матери. Отец молодого князя женат был на цыганке.
Итак, с одной стороны нечто холодное, северное от варяжских князей Рюрика, с другой — экзотическая порода фараонова племени со всем её зноем и страстью.
Вот почему юный Малицын был живою, во много раз увеличенной танагрской статуэткой, с темными, до жуткого темными, не черными, а именно темными, глазами. И крупный, синевато-жёлтый белок их говорил о чём-то далёком и нестерпимо горячем, как джунгли Индии, как раскаленные пески пирамид. Эти глаза, несмотря на величину свою, узкие, с египетским разрезом, никогда не смотрели ясно и прямо. Не могли смотреть. Мешали тени длинных ресниц, мешала какая-то дымка прозрачной поволоки. И выражение их всегда было загадочное, томное.