Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Весной я опять приехал к дядьке Власу. Все уж позеленело, зацвело на лугах и на огороде. Кажется, уж пробовали копать раннюю картошку, скороспелку.

Бабку я застал одну в раздумье и печали. Увидев меня, она засуетилась, заулыбалась.

— Ах ты ж, боже мой, хлопчик мой приехал, внучек. Голодный небось? Сейчас бульбы нароем да сварим. Ах ты ж, горе мое. А Влас, сын мой, уехал.

— Куда?

— Жениться уехал, в район. Влас, Влас, сын мой непутевый, нашел, где искать себе женку, в городе.

Она покачала головой, и я понял, что дядька Влас в чем-то не послушался ее, что он слабого характеру человек, бывает временами сильно упрям. Сердце ее чуяло, что от этой новой женитьбы

толку не будет. Так оно и вышло. Привез дядька Влас из города белолицую, полную женщину, но не пожил с ней и двух месяцев.

Бабушка Ганна потом рассказывала, как Влас привез свою невесту, дородную, белотелую вдову. Работала она в какой-то конторе, рук не марала. И приданое хорошее было — гора подушек да перина. Привез это все Влас в свою полусгнившую хатенку со щербатым полом да блохами. Не понравилось молодой вдове такое житье, такая убогость. Наверное, дядька Влас насулил ей золотые горы, а потом слово за слово, бог знает, о чем они там говорили, видно, она требовала от него обещанное — сладкую богатую жизнь. Бабка Ганна была в это время в огороде. Вдруг видит, летят на улицу подушки, перина, узлы. Выгнал разъяренный дядька свою новую жену и опять остался один…

Все это было потом, а сейчас я сидел с расстроенной бабкой, и мы молчали, переживая за Власа, который уехал в район жениться. «А уж если и не женится, то чарку выпьет с горя», — рассуждала бабка.

К вечеру собралась гроза и так потемнело, что будто бы ночь на дворе. А дело и правда шло к вечеру. «Рабочий» давно прошел, и Власа не было. Молнии сверкали страшно.

— Не дай бог пожара, — сказала бабка. Она сидела на пороге хаты и мыла в ведре молодую картошку. — Горе будет. Загорится крыша, все сгорит… Горе мне. Влас уехал в город жениться, загулял. Ох, Влас, Влас, непутевый. Жил бы с Зинкой лучше. Разве понравится здесь городской? Город есть город, а деревня — деревня.

Я хоть и не понимал ее рассуждений, как положено их понимать взрослому, но был согласен с ней. Нечего дядьке искать невесту в городе, и вообще зачем ему жениться? И так хорошо.

Тогда я не понимал, что дядька Влас упустил время для женитьбы, упустил свою пору, потому что началась война. Теперь он отвоевался, пришел с войны живой, и ему хотелось семьи, детей. Наступил мир, победа, но не было невест в деревне. Увезли их в Германию, а многие погибли, померли от тягот худого времени. И только самые выносливые, а может быть, и самые везучие, цепкие и терпеливые выживали.

Сейчас сорняк нечто ругательное, нарицательное, а ведь это несправедливо. Он не виноват, что природа наделила его цепкостью и выносливостью. Для чего дана сорняку такая сила, неизвестно. Длинные корни, тысячи уловок, чтобы выжить. Не думаю, чтобы все это было без цели. Мы травим, ругаем сорняки, однако, может быть, придет время, и сорняк послужит человеку. Когда уж на отравленной земле ничего, кроме сорняка, жить не сможет, мы скажем ему спасибо, что выжил, и на что-нибудь приспособим его, употребим на пользу людям. Теперь мы еще не знаем, на что он годен. Мы многого еще не знаем и не умеем…

В маленькое окошко хаты вдруг так сверкнуло, а потом небо лопнуло над нами, и по оглохшей земле ударил тяжелый ливень.

Я вышел в сени. От пола остались три половицы, остальные пошли на растопку. В дальнем углу, где не капало сильно, был сложен торф. Ласточкино гнездо под крышей тоже не мочило, они сидели там, и я подумал, как тесно им в гнезде, но уютно и хорошо. Вот бы и люди так жили.

Дождь заливал сени, но я выглянул на улицу, и меня всего окатило. В соседней деревне, смутно видимой из-за густого дождя и вечернего сумрака, я вдруг заметил дым. Он вываливал клубами все сильнее и сильнее. Как будто по временам утихал, а потом снова валил.

Это был пожар. Молния ударила в чью-то хату, не зря бабка боялась грозы, Когда я сказал ей о дыме, она торопливо вышла на улицу, долго глядела в сторону пожара и бормотала:

— Ах ты, горе какое! Чья-то хата горит. Ах беда, беда.

Мы стояли и смотрели, пока совсем не стемнело, и дыма не стало видно.

Дождь не утихал. Никакого движения на улице. Хоть бы один человек выбежал и крикнул: «Пожар!» Никого. Пустая деревня. Только дождь топтал, месил пыльную улицу, дорогу, огороды, полоскал нашу дикую грушу. В пересохшие с весны канавы стекала мутная вода.

Мы вошли в избу. Под треногой шевелился огонек, дотлевал кусочек торфа. Надо было спать.

— Ах, Влас, Влас, загулял в городе, — пробормотала бабка. — Стена сгнила вся, и хата скоро провалится. Жениться надумал, а хаты нет, животины нет, ничего нет.

И она легла на жесткую кровать, не раздеваясь, в платке и в юбке. Я лег на Власову кровать и долго не мог уснуть, слушая, как полчища жуков точат трухлявые стены. Видать, не одно поколение вывели эти жучки в бревнах, пережили войну с ее горем и смертями, не подозревая даже о ней. У них свой рай, свое блаженство. И при немцах точили бревна, и после победы, неутомимо и целеустремленно. Можно бы им позавидовать, но они не люди, и мир их деревянный тесен. Мне такого рая не надо…

Бабка моя Ганна, наверное, давно уж перестала понимать мир с его непонятными делами, столько горя на нее свалилось. Может, оттого и приговаривала она постоянно: «Ах ты, горе какое». Муж ее помер чуть ли не сорока пяти лет от роду от какой-то желудочной болезни, потом началась война, все ее сыновья ушли на фронт и стали присылать фронтовые письма. Грамотные соседи читали ей, и она плакала над каждым письмом: «Горе мне, горе».

А теперь вот ни слез, ни вздоха. Она рассказывала все это мне в беспечальной задумчивости. Все давно уже перегорело, и зола обиды и горечи рассеялась в этой дряхлой моей бабке, которая теперь будто и не жила, а дремала, просыпаясь иногда, чтобы воскликнуть: «Ах ты горе мне, горе!»

Скоро пришли немцы, и письма с фронта перестали приходить. У Ганны поселился «завоеватель», я забыл, как его звали, то ли Фриц, то ли Ганс…

Как она жила в те годы, никому неизвестно. Седая, трясущаяся голова ее да глухота о многом могли сказать человеку умному и взрослому. Но что могли рассказать ее седина и глухота мне, маленькому, полудикому мальчику?

Я как-то спросил у Власа, отчего она глухая. И Влас тихо сказал мне, что «матку» его крепко били, потому и оглохла. И тогда я спросил у нее самой:

— Били тебя, бабушка?

— Били, мой хлопчик, — горестно покачала головой бабка, — Пытали все, где мои сыны. В солдатах, говорю, где ж им быть. А может, и убитые… Крепко били за сынов.

И она снова покачала головой…

В тот вечер, когда Влас уехал жениться и была гроза, мы долго не спали с ней в потемках. Сильно гремело.

Дождь не перестал и на другой день. В сенцах капало и было сыро, в хате неуютно и сумрачно. Мокрый торф долго не разгорался, бабка раздувала его так и сяк, подкладывала щепок, вся измазалась в саже.

Еды у нас никакой не было, кроме картошки, хлеба оставалось совсем немного. А Влас все не приезжал.

Я смутно помню эту голодную дождливую неделю. Слава богу, бабка Ганна принесла как-то целый подол луговых опят. Я спросил, что это такое, она сказала, что «гаварушки», надо их жарить. И вот мы нажарили целую сковородку опят, конечно, без масла, на воде, но все равно вкусно. Соль ведь была.

НОЧЬ НА СНОПАХ

Родители мои обставляли комнату, как могли по тем временам. Им хотелось уюта.

Поделиться с друзьями: