В краю родном
Шрифт:
Так вот Петрушино сознание извлекло из тьмы покойного отца с его привычками, повадками, поступками, запахами, и он встал перед ним, как живой. Однако Ивана Колотовкина не было в живых, а только могила с памятником из бетона, на вершине которого краснела звезда, напоминала о его существовании. В конце концов даже это утешало и успокаивало Петрушу. От твердо знал, что у него был отец, солдат Иван Колотовкин — высокий, сутулый человек, со впалыми седыми висками. Была мать Авдотья Степановна, низенькая ворчунья-старушка, с ровными вставными зубами, бородавкой около носа и седым хохолком волос на голове.
То есть Петруша появился на свет не из безымянной пылинки, каких другой раз много вьется в солнечном луче, а родился от людей обыкновенных, произошел от человеческой породы. Как-то он подумал, что
Прежде он не раз жаловался матери, что не видит никакого смысла в своей работе, однако Авдотья Степановна рассудительно отвечала: «Оно хоть нам и непонятно, для чего ты там сидишь на своей службе, да, видно, уж так надо, раз держат столько служащих и зарплату дают. Начальству, Петруша, виднее, ты его не серди и не спорь».
Обычно в конце рабочего дня Петруша сидел за своим столом в каком-то дурмане, обкурившись за день до рвоты, с головной болью, охрипший и оглохший от телефонных разговоров, раздраженный и в то же время вялый, весь больной. И тут являлся к нему отец, лежащий в окопе под дождем в заляпанной каске, в сапогах и с винтовкой. И Петруша не словами, а шелестом, как вот шумят потихоньку деревья, обращался к нему: «Пап, я хочу к тебе». А тот таким же шелестом, тоже не словами, отвечал, что сейчас к нему нельзя, могут убить, лучше в другой раз, после боя. И он напряженно смотрел куда-то перед собой, кого-то видел, а на Петрушу не смотрел и не видел его…
И вот он теперь один и ничего не понимает. Знала ли мать некую тайну жизни? Не может такого быть, чтобы за всю свою жизнь человек не открыл какой-нибудь тайны. Или тот же отец, провоевавший всю войну, когда смерть чуть не каждый день гуляла около него, заглядывала в глаза и в душу, неужели и он ничего не узнал, чтобы передать это знание ему, Петруше? Они оба, наверное, знали, но не захотели ему сказать, потому что он бы все равно ничего не понял. Возможно, эта тайна у всех на виду, в каждом букваре, и однако же недоступна, недосягаема, пока сам по крохам не соберешь факты, шажками не подберешься к ней. Вот оно в чем дело. Пока не разгадаешь самого себя, так и не узнаешь ничего. А чтобы разгадать самого себя, на это и жизни не хватит. Оказывается, никак нельзя передать ее на словах.
Петруша все больше запутывался, и фундамент, на котором он был утвержден судьбой, колебался. Напрасно он взывал к своим родителям, Ивану Колотовкину и Авдотье Степановне, чтобы они указали ему сокровенную тропинку. Отец мелькнул в его жизни падучей звездой и сгинул во мраке. А мать, в ней Петруша не находил никаких признаков мудрости, никакой тайны, Авдотья Степановна была вся на виду. И однако он чувствовал, что эта тайна бытия в них существовала и была им известна хорошо. Иначе как бы они могли идти твердой поступью по жизни, ни на что не жалуясь, разве на ломоту в костях или на зубную боль? Тайна, видимо, существовала.
Редко в своей жизни Петруша слышал, как зимой гремит гром. И вот теперь что-то невероятное, хватающее за душу, творилось в небе.
За высокими деревьями тьма вдруг осветилась, сильно треснуло, а потом еще раз, и стало тихо, как в пустой бутылке. И он, Петруша, сидит в этой бутылке, будто пленник, стиснутый со всех сторон гладким стеклом, которое становится с каждой минутой все толще и толще, а воздуха не хватает, и надо помирать.
Телефонный звонок едва слышно продребезжал в соседней комнате. Петруша с трудом оторвал словно бы прилипшие к полу ноги и потащился, как инвалид, послушать трубку. Это справлялась бывшая жена, как он себя чувствует и не болит ли у него что-нибудь. Он сказал, что ему хорошо и ничего не болит, ни сердце, ни какие-либо
другие части тела, а вот слышала ли она, как гремел гром? Зима, и вдруг гром, удивилась она? Нет, ничего не слышала, сидит на кухне и смотрит телевизор. А что показывают? Показывают кино. Интересное кино? Да так себе, обыкновенное, а ты что делаешь? А что мне делать, отвечал Петруша, ничего не делаю, лежу на скамейке, как и положено ночному сторожу. Тут в разговоре наступила длинная неловкая пауза, и они распрощались, так как говорить больше было не о чем.Петруша вернулся на скамейку, кинул под голову портфель и вытянулся во весь рост. К нему вернулось ощущение, что посажен зачем-то в бутылку с толстым зеленым стеклом, и это ему не очень приятно. Впрочем, он твердо знал, что ничего такого на самом деле нет, а он лежит на деревянной скамейке в конторе, в подсобном помещении, а кругом темный лес с престарелыми, усыхающими деревьями, знал, что ворота во дворе заперты, а два кобелька Цуцык и Бобо, помогавшие ему сторожить, куда-то убежали по своим делам.
Известно ему было и другое, что он уж больше года, как тут, потому что ничего не умеет делать по-настоящему, не обучен, и из-за этого ему как-то не по себе, хотя он давно уже привык к шороху мыслей, к своей неудовлетворенности, к особенной темноте над старым лесом и зареву огней города, охватившему со всех сторон эту жалкую кучку деревьев.
Петруше вдруг так стало муторно, что он вышел на улицу и прислушался к темноте. В лесу кто-то заорал пьяно и неистово. От этого оранья на душе у него стало почему-то легче. Вроде как и не один он теперь на свете. Где-то рядом бродит глупая, заблудшая душа и орет и стонет, потому что темно и охота орать.
Петруше вдруг захотелось квасу, и он удивился нелепому скаканью мыслей. При чем тут квас и где его возьмешь ночью? Ох уж эти мысли, сколько их бродит в голове, и темных, и светлых. И которые надо скрывать, потому что стыдно и дико их рожденье. Это не цивилизованные, не причесанные мысли, а глухой ропот темной природы. А та, голая, дикая, не ведает ни стыда, ни греха, ни совести.
Он думал, устраиваясь сюда на работу, что отдохнет от людей, от службы, к которой у него не было никаких способностей, а он только занимал чужое место, душа отмякнет, как тело после бани, и снова можно будет жить спокойно, обрести точку опоры в этом мире, устойчивость. Ведь все-таки тут лес и всякая живность, которая подчиняется своим извечным законам, как вот восходит солнышко и заходит, шевелятся деревья на ветру, блуждают облака по небу, и есть тайна в этом их бессмысленном для людей блужданье, все это извечно и прочно. Такой вот душевной прочности и покоя хотелось Петруше, но, видимо, человеку этого не дано.
Он достал из портфеля газету и положил перед собой, собираясь почитать. Но из угла выплыло к нему лицо Андрея Тихоныча и зашевелило губами, желая, наверное, что-то сказать. Петруша усмехнулся и покачал головой. Он знал, что старого рабочего давно уже нет. Бедный Андрей Тихоныч теперь там, в таком месте, откуда никто и никогда не возвращался. Он помер прошлой зимой.
Петруша любил старика, потому что от того веяло душевной прочностью и покоем, чего не было у него самого. Но больше всего Петрушу поражало в нем, что тот никому не завидовал, был веселый такой старичок, компанейский, никогда ни на что не жаловался, ни на людей, ни на погоду, ни на свое здоровье, хотя частенько не выходил на работу из-за высокого давления. Всех удивляло его бескорыстие. Как-то он взял да и отремонтировал бесплатно подсобное помещение, побелил потолок, покрасил стены, постелил линолеум. Конечно, товарищи по работе упрекали его за это, например, рабочий Вербин, мол, что ж ты, дурачок, задаром-то? Тебя запрягли да поехали, а ты и радуешься? Эх ты! Андрей Тихоныч на это отвечал:
— Мне денег не надо, Анисим. Деньги — вред.
— Мне бы этого вреда побольше, — сказал Вербин, весь пропахший лошадью и телегой, так как всю жизнь проработал с лошадью, без которой его никто теперь уж и вообразить не мог.
— Деньги — это несчастье, — без улыбки возразил Андрей Тихоныч. И непонятно было, шутит он или говорит всерьез. Вербин почему-то обиделся и сказал, что если ему не прибавят зарплаты, то он завтра же уйдет на другую работу, где платят больше, ему давно обещали хорошее место.