В садах чудес
Шрифт:
Он лежал под простыней совсем нагой. Но он ли это был? Или какой-то совсем другой человек, чьи ощущения и мысли сделались доступны, открыты ему? Кто он, этот человек? До конца ли Пауль проникся его мыслями и чувствами?
Флейта притихла. Пауль услышал шлепанье босых ног. Ему стало радостно. Это шел кто-то близкий ему, кого он любил нежно и трогательно, кто был мил его сердцу.
Колыхнулась занавеска, сделанная из пестро раскрашенных тростниковых прутьев, она закрывала дверной проем. В комнату вошел юноша лет пятнадцати, светло-смуглый, с черными, коротко остриженными волосами, босой, полуобнаженный. Одеждой ему служил кусок
Юноша посмотрел на человека, мыслями и чувствами которого проникся Пауль, и глаза юноши просияли смешливой лаской. Губы его задвигались, он заговорил. В первый миг Пауль услышал звучание непонятного языка — птичье щебетанье, легкие придыхания. Но тут же его сознание сроднилось с этим языком, он стал воспринимать его слова и звуки как нечто естественное, единственное, как воспринимают слова и звуки родного языка.
— Тебе лучше, Сети? — спросил юноша.
И Пауль вдруг каким-то непонятным образом узнал, что лежащий молодой человек — Сет Хамвес — старший сын управляющего храмовым хозяйством, а юноша-подросток — младший брат Сета — Йенхаров.
Пауль видел руки лежащего молодого человека, такие же светло-смуглые, как и руки его брата, но лицо лежащего было скрыто от его взгляда. Ведь он находился как бы внутри сознания Сета Хамвеса и не мог его видеть, то что называется, со стороны.
— Да, мне лучше, — Пауль услышал голос. Это был не его голос, не голос Пауля Гольдштайна. Но если в первый миг Паулю вдруг показалось, что он заговорил чужим голосом, то уже через секунду он сроднился с этим звучным теноровым голосом и стал воспринимать его своим.
— Мне лучше, — ответил Пауль. — Что со мной было, Хари?
Юноша подошел к постели, присел на край, скрестив ступни опущенных ног, и вертел в руках тростниковую флейту.
— Ты, наверное, простудился в храме, там ведь так холодно. У тебя сделалась лихорадка. Ты бредил. Говорил что-то такое странное, какие-то бессмысленные звуки, как будто на непонятном языке.
Пауль подумал, что Сет Хамвес в бреду говорил по-немецки и, должно быть, бред его касался каких-то обстоятельств жизни Пауля.
— Отец сердится, — продолжал юноша немного озабоченно. — Он говорит, что мы с тобой — неудачные дети. И мама сердится. И приезжал старый Дутнахт…
Пауль нахмурился. Это имя было ему неприятно.
— Не будем говорить о неприятном, — решил Пауль. — Такое славное утро, Хари. Мне кажется, что если я подкреплюсь, то смогу встать. И хорошо было бы нам с тобой вдвоем пойти искупаться.
— Непременно! — воскликнул Йенхаров.
— Я бы хотел посмотреть на себя, — сказал Пауль, — садясь снова на постели. — Сильно я похудел за время болезни?
— Нет, нет, почти совсем не похудел. Но погоди!
Йенхаров вскочил, выбежал в дверь, всколыхнув тростинки пестрой занавески, и тотчас вернулся. Тростниковая флейта осталась на постели Сета Хамвеса.
Йенхаров принес полированный бронзовый диск, протянул брату.
Пауль увидел свое теперешнее лицо, лицо Сета Хамвеса. Плотный нос — широковатое переносье, закругленный кончик. Глаза такие же миндалевидные,
с выпуклыми черными зрачками, как у Хари, его младшего брата. Такие же розовые выпуклые губы, нет, темнее. Такие же волосы, черные и коротко остриженные.— Как ты разглядываешь себя! — рассмеялся Хари. — Как будто в первый раз видишь!
— После болезни, как в первый раз, — задумчиво произнес Сет.
— Вчера мама сказала, чтобы принесли в жертву того быка, знаешь, с черной отметиной на лбу. Отец не хотел. Он говорил, что твоя болезнь пустяковая. Но ты же знаешь маму. Настояла на своем. Надо ей сказать, что ты очнулся. Вот она обрадуется! И уж все уши отцу прожужжит о том, как вовремя велела принести в жертву быка.
— Больше ни слова о быках и жертвах, Хари! Иначе я тут же, не сходя с этого места, умру от голода.
— Ты хочешь есть?
— Умираю!
— Погоди, я сейчас!
Йенхаров снова выбежал из комнаты. Пауль прилег и пытался анализировать свои ощущения. В некотором смысле он чувствовал себя самозванцем. Как все странно, как странно!
В комнату вошла немолодая женщина в свободном платье из белого льняного полотна, платье было без рукавов и держалось на бретельках, сколотых у плеч золотыми застежками. Черные волосы женщины были причесаны на прямой пробор и спускались, не доставая до плеч. Она ускорила шаг, почти бегом подбежала к постели, протянула руки и обняла Сета Хамвеса. Внешне мать очень походила на обоих сыновей. То есть это они походили на нее.
Чувство, которое испытал Пауль, когда мать обняла его, затем озабоченно приложила ладонь к его лбу, было знакомое чувство. Всегда, когда мать ласкала его, он испытывал это чувство — неловкость, потому что ему было неприятно прикосновение ее рук; стыд, потому что он не мог любить ее, как она любила его, и от этого ему делалось стыдно, и сильное желание, чтобы все скорее кончилось, чтобы она ушла.
Мать присела на край постели. Она тоже была босиком. Ступни у нее были широкие, плотные и сильные. Служанка-негритянка, одетая примерно в такое же платье, что и мать, держала в руках деревянный поднос. Мать подвинула к постели столик, служанка поставила поднос и вышла.
От расставленной на подносе глиняной посуды исходил соблазнительный аромат. Мать снимала крышки с судков. Здесь было вареное и обжаренное гусиное мясо, пшеничные лепешки, что-то вкусное и густое, вроде сметаны. Пауль отпил из глиняной чашки. Напиток был темным, довольно крепким, освежающим.
«Ячменное пиво» — догадался Пауль.
Он принялся за еду. Мать говорила, не умолкая, о жертвоприношении, о каких-то праздниках, из-за которых у отца столько хлопот, несколько раз она упомянула имя Дутнахта, но всякий раз сын прерывал ее.
Сквозь прутья тростниковой занавески просунулась и тотчас спряталась голова Йенхарова.
— Хари! — окликнула мать.
Но младший сын, конечно, не спешил откликаться.
Мать взяла с постели и повертела в руках тростниковую флейту. Затем заговорила о том, что Йенхаров уже достаточно взрослый для того, чтобы помогать отцу по хозяйству, но вместо этого целыми днями бездельничает, и виноват в этом, конечно Сет Хамвес…
— Мама! — начал Сет с набитым ртом.
И тут раздался стук. Стук был громкий, раздражающе-грубый. Сета поразило, что мать словно бы и не слышит этого стука. Но тотчас он понял. Это стук не отсюда, это стук из другой действительности, из действительности Пауля Гольдштайна.