В вечном долгу
Шрифт:
— Не замай, говорю, — ласково возразил паромщик и, не оглядываясь, повторил нараспев: — Не зама-ай.
В это время поплавок нырнул под воду и тут же вынырнул обратно, но чуточку полевее.
— Не замай, — пропел паромщик и быстро, но без рывка, неуклонно повел удилище вверх. Над водой трепыхнулся длинный, сплюснутый с боков подлещик. Рыболов на лету поймал его в горсть, снял с крючка и опустил в ведерко, стоявшее рядом и накрытое какой-то рядниной.
— Не замай, — повторял паромщик бездумно и проворно надел червяка на крючок, поплевал на него, закинул удочку. Сделал он это так умело, что крючок с насадкой, грузило и леска ушли под воду без малейшего всплеска.
— Не замай, — радостно вздрагивая плечами,
Все, что ни делал паромщик, делал размеренно, не торопясь, но споро. Он даже плевал на приманку, не задерживая ее перед губами, а свое «не замай» произносил с коротким распевом.
Переехав на другой берег, Сергей долго шел и вспоминал паромщика. «Была бы тут Лина, — подумал Сергей, — она обязательно бы попросила: «Дядечка, я выловлю одну рыбешку». — «Не замай», — ответил бы ей «дядечка», не отрывая глаз от поплавка. Сейчас бы она шла рядом и смеялась, довольная поездкой, солнцем, рекой и «дядечкой» на пароме. «Не замай».
Сергей быстро шел обочной тропинкой, затянутой крепью придорожной травы. Головки ромашек, метелки лисохвоста и полынь, пока еще не набравшая запахов, бились о его колени, а потом долго кланялись ему вслед.
Возле мосточка, где нужно было с обочины спуститься на дорогу, Сергей увидел широкий в свежей листве куст шиповника и остановился перед ним, не поняв сразу, зачем он это сделал. Но через секунду уже знал, что здесь, у шиповника, тогда усыпанного ярко-малиновыми ягодами, он целовал Клаву и говорил ей, что так сильно любит ее, что готов целовать ее босые и пыльные ноги. Ему вдруг стало очень стыдно перед тем хорошим прошлым, которое, оказывается, бережно, совсем нетронутым хранит память. «Ведь мне такой, как ты, Клава, больше не найти». — «Скажешь тоже, не найти…»
И очарование, с которым шел Сергей домой, исчезло. Он и прежде нередко вспоминал Клаву, но старался не думать о ней, и это легко удавалось. Теперь же, приближаясь к Дядлову, где все воскрешало прошлое, он не мог больше думать ни о чем другом, кроме Клавы.
«Лучше бы не встречаться с нею в этот раз. А может, они поженились с Алешкой Мостовым? Да что говорить, разве такие, как Клавка, засидятся в невестах…»
Пошли знакомые поля, опушенные светлой зеленью всходов. Бороздки от сеялки уже затянуло, закудрявило молодой порослью, и только в углах полей на поворотах, где семена были плохо заделаны и выклеваны птицей, полукружья, оставленные сошниками сеялки, заросли слабо. Зато на межах бурно шла в рост травяная дурь.
— Выжигать надо по осени все эти чертовы межи, — вслух рассуждал Сергей, а про себя думал: «Хоть бы издали увидать ее. Могу и сходить к ней. Подумаешь, не писал. Мало ли, болел, некогда было. А думать всегда думал…»
Перед Дядловом невысокая насыпь дороги потянулась по суходолу. Луг был по-майски свеж и казался прохладным. С дороги было отчетливо видно, что весь он испещрен густо-зелеными и бледно-зелеными островками, потому что травы поднялись не везде одинаково. Справа от дороги, в излучине Кулима, бродило стадо коров. Но Сергей все глядел вперед, где на угоре раскинулось село Дядлово. Запоздалым дымком курились избы, красной медью вспыхивали на солнце стекла в окнах, белели стены церкви, молодо зеленели липы и тополя вокруг нее.
Вдруг Сергею показалось, что его окликнули — он обернулся и увидел: лугом, прямо на него, ковылял дедко Знобишин.
— Погоди, гражданин хороший. Погоди ужо.
Сергей спустился с насыпи и пошел навстречу ему. Знобишин остановился, снял фуражку, подкладкой ее вытер себе вспотевший лоб.
— А, — обрадовался он, узнав Сергея. — Ты гляди-ко, Сергей Лукич! Доброго здоровьица!
— Скрипишь, старик?
— Работаю, Сергей Лукич. Работаю.
Спички где-то, надоть быть, обронил. А без курева я прямо не жилец на белом свете. Гляжу, машет ктой-то по дороге, вот я и ступай вдогонку. Клава кричит мне: дай я сбегаю. Нет, говорю, уж я сам. Гляди за стадом. Шумлю тебе, а признать не признаю. Только уж поблизости разглядел. Эвон кто, Сергей Лукич! На учебе ты теперь? Так, так… Огонек-то есть у тебя?Знобишин опустился на одно колено и сел на подвернутую ногу. Достал кисет с газетным рулончиком, оторвал от него косячок бумажки и скрутил цигарку. Потом с ладони начерпал полную цигарку махорки, раскурил. Рядом на чемоданчик присел Сергей, рассматривая доброе, мудрое лицо старика. У Знобишина от ушей на грудь струилась белая борода. Из-под мохнатых нависших бровей глядели чистые, спокойные глаза.
— Ну, как у вас новый председатель?
— Весна ныне сухостойная, укладистая, а мы все еще не отсеялись. Здесь вот, по правую-то руку от яра, хлеба ничего, поднимаются. Шел, так видел поди. Вот-вот. Просто ничего. По зяби сеяны. А что там, на еланях… — Знобишин махнул тяжелой рукой в сторону села, — там по пашням, как пал прошелся. Ей-богу, я в воскресенье к дочери в Межевую уходил, так видал: скажи, бросовое дело. Нету всходов — и шабаш. Вон Клава сегодня сказывала, будто пересевать собираются.
— Она в помощниках у тебя?
— Клава-то? В помощницах. Она ни от какой работы не бегает. Эх, Сергей Лукич, на таких вот, как наша Клава, весь колхоз держится. Мужиков совсем не осталось.
— Истрепалась, говорят, девчонка.
— Пустое сбрехнул кто-то. Клава — девушка славная и блюдет себя в строгости. Дурного не слыхивал. Спички-то насовсем отдал? Ну, спасибо. А то мне хоть в село иди, право слово. Значит, побег? Ну-ну. Не писал домой-то? Нежданно-негаданно, выходит. То-то Лука Дмитрич с Домной обрадуются. Лети давай. Э-эх, я, бывало, в твои-то годы, после службы, значит, в Окладин по водку бегал туда и обратно за три часика. Вишь как.
Дедко Знобишин проводил Сергея и, все так же сидя на подвернутой ноге, опять скрутил цигарку, редкими, но убористыми затяжками выкурил ее, а окурок вдавил в мягкий дерн. Сергей тем временем миновал мост и поднимался в горку, входил в село.
— И руки не подал, — сказал дедко Знобишин, встав на одеревеневшие ноги. — По отцу, должно быть. Тот слова доброго с человеком не скажет. Себя только видит.
Знобишин, по-стариковски горбатясь, пошел к стаду. Спину ему жгло солнце, и, он соображал: «Пора коров поить. Чего это она мешкает?»
Клава, в белом платочке и белой кофте, светлая, солнечная, звонко кричала навстречу пастуху:
— Дедко Знобишин! С кем ты разговаривал? С кем?
— Председателев сын, говорю. Право слово, оглохла девка.
— Сергей?
— Да, он самый.
Клава подбежала к Знобишину и, заливаясь румянцем, нервно облизывая пересохшие губы, нетерпеливо допытывалась:
— И что же он, дедушка? Надолго он? Веселый?
— Надолго ли, я, Клавушка, не знаю. Наверно уж, сколько поживется. Про тебя, Клавушка, он чтой-то выспрашивал. Об отце с матерью ни словечка, а тебя вспомнил. Почему? — Знобишин лукаво воззрился на девушку. — Молчишь?
— Меня, дедушка, все вспоминают. Такая уж я есть, незабудка.
— Удачница, значит.
— Да уж куда удачливей. — Клава засмеялась, сняла с головы платок и спрятала в нем свое горячее лицо. Плечи у нее упали.
XXIV
Незаспанная злость ядовитее втрое. Со вчерашнего вечера кипит председательская душа.
Вчера уже совсем собрался домой, даже фуражку надел, как на столе хлипко и раздраженно затрещал телефон. Звонил Иван Иванович Верхорубов. Не поздоровавшись и даже не назвав по имени-отчеству, наскочил на Лузанова, как лихой кавалерист: