Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Где-то в ходе событий он утратил элементы, необходимые для контакта с людьми. А вернее, подумал он, просто их отбросил. И стал, как ему однажды сообщил врач, настоящим обвинителем.

Рейни подумал о докторе и вспомнил грязный снег Дорчестера. Он топтал этот снег, будучи следователем Массачусетского бюро помощи детям.

В тот год он жил в комнате на третьем этаже деревянного дома на окраине Кембриджа.

В тот год у него собралась коллекция ремней для правки бритв, кусков кнута и планок с гвоздями. Он освобождал детей от цепных удавок и осматривал ожоги от радиаторов.

Однажды он проснулся с ощущением, что в комнату кто-то принес глаза ребенка.

Доктор был лысый молодой человек и, по слухам, был завязан с политикой.

«У вас весьма оригинальные представления о морали», — сказал доктор.

Рейни встал и вышел на балкон, пытаясь прогнать из головы

холодный голос доктора. Он принялся напевать «Loc Chimichimitos». Это была венесуэльская детская песня.

В Пуэрто-Морено он жил в бунгало на краю зеленой пропасти; далеко внизу под его домом на берегу коричневой реки была каменоломня. Верхняя улица его barrio [51] кончалась обрывом; по краю обрыва тянулась проволочная изгородь, которую Рейни поставил вместе с мулатом по имени Родригес. Они поставили ее для того, чтобы дети больше не падали с обрыва.

51

Квартала бедноты (исп.).

Дети играли у сточных канав, по которым струились нечистоты, гнилыми водопадами клубясь по склонам, и дети пели «Лос чимичимитос». Рейни постукивал по перилам балкона и улыбался про себя. («Que baile la viaja tam-boure — Que baile el viegito» [52] .)

Из детей barrioон организовал баскетбольную команду и добился от нефтяной компании разрешения тренировать ее на стадионе Образцовой Деревни, выстроенной компанией.

Администрация компании тоже не слишком его жаловала, подумал он с гордостью.

52

«Едет танцевать тамбур — Старый, танцевать тамбур» (исп.).

Как-то вечером команда Рейни встретилась с юношеской командой Образцовой Деревни и победила; в его команде играли двенадцатилетние ребята, питавшиеся одними печеными бананами, многие из них ночевали на городских улицах, подложив под голову ящик с сапожными щетками.

В этот вечер Рейни и его команда возвращались домой на гору в кузове грузовика, принадлежавшего компании. Ребята хвастали, насвистывали, снова и снова обсуждали наиболее удачные свои броски, а грузовик трясся по змеящейся разбитой дороге. С каждым головокружительным поворотом огни вышек и поселков компании становились все меньше. Они пели и глядели вниз, на нижний мир, с презрением.

«Ai, pobrecitos» [53] , — думал Рейни.

Человечность. Тогда он был живым.

«Вар, — подумал он, — отдай мне мою баскетбольную команду» [54] .

Жизнь, жизнь. Он не мог с ней расстаться.

Утром, еще до десяти, Джеральдина встала и отправилась за покупками к Швегмену на автобусе, ходившем до Френчмен-стрит. Рейнхарт лежал в постели, то просыпаясь, то снова погружаясь в сны. Жаркий, раздражающий солнечный свет добирался до его глаз сквозь цветную клеенку на окне: Рейнхарт пробуждался, но через секунду сознание его затуманивалось, и он снова впадал в зыбкое забытье. За последние месяцы он привык к такому утреннему процессу — это было привычное состояние, которое, он знал, может закончиться чертями на плечах и розовыми слонами. Оно осложняло утро, но выхода не было — только новые пробежки к тому, что лежало по ту сторону черты. На ранних стадиях, во всяком случае, день предстоял именно такой.

53

«Ах, бедняги» (исп.).

54

По преданию, император Октавиан Август (63 до н. э. — 14 н. э.), получив известие о гибели в Тевтобургском лесу (9 н. э.) трех легионов, которыми командовал Вар, воскликнул: «Вар, отдай мне мои легионы!»

Последнее видение разворачивалось в замусоренных потемках, сумрачном подобии чердака — он был втиснут в стеклянную будку размером с гроб, откуда мог видеть стертые доски пола, заваленного полусгоревшими углями и оберточной бумагой. Там были груды угля и вороха зеленых палок с торчащими ржавыми гвоздями,

и в темноту уходили ряды пыльных стеклянных выставочных стендов, где лежали бесформенные заплесневелые артефакты. Он ощущал шум в помещении — не в будке, конечно, она была звуконепроницаемой, — а вне; в сумраке звучал чудовищный грохот за пределами слуха, он чувствовал, как этот грохот ломится в стекло. Он пытался встать на цыпочки, чтобы проверить крышу будки, но она всегда была выше головы; он присел, согнув колени, чтобы посмотреть на половицы, и увидел мелких зверьков с блестящими глазами и мохнатыми параболическими ушами — они шныряли туда и сюда и глядели на него, прижимаясь оскаленными зубами и дрожащими носами к стеклу. Живяки, он знал, что они зовутся живяками.

Пока он за ними наблюдал, в сумраке за ними появились два, потом три огня, похожих на пламя сварочных горелок; они поморгали и вспыхнули, осветив чердак, словно летняя молния. Все залил ослепительный свет, вокруг будки выросли громадные стебли ярко-зеленых растений и захлопали сотни крыльев — стекло растрескалось, как лед, и на долю секунды его оглушил грохот, будто радио по ошибке включили на полную громкость. Растительность вскипела вокруг него, хлопанье крыльев усилилось и затихло. Уингдейл, подумал он. Потом был свет, реальный свет дня; он увидел длинную белую равнину, уходящую из-под его ног, и услышал аккорды — фа, до, соль, повторяющиеся с короткими интервалами, фа, до, соль. Он проснулся, приткнувшись к стене, призрачные крылья хлопали в такт дрожанию век. Где-то в квартире поблизости кто-то брал аккорды на гитаре — фа, до, соль.

Рейнхарт слез с кровати и поплелся в жаркую сверкающую кухню за бутылкой бурбона. Бурбона оставалось на самом донышке. Он вылил его в стакан и добавил ледяного апельсинового сока из холодильника. Он открыл жалюзи на балконе, но не ощутил ветра, которого ждал. Улица внизу была пустой и как будто мокрой от дождя, но солнце стояло в зените, и ветра не было. Он глядел на улицу, слушал жужжание мух и цоканье копыт — где-то за углом ехал конный фургон. Лицо у Рейнхарта раскраснелось от виски и горело, сердце билось слишком уж часто, дыхание было быстрым и неглубоким. Он вспотел. Закрывая глаза, он видел белые молнии.

Он вернулся в комнату, включил кондиционер и сел допивать бурбон с апельсиновым соком. Путь стал усеян самыми разными вещами, подумал он. С внезапным ознобом он вспомнил то место в сновидении и отпил большой глоток. Уингдейл.

Черт, подумал он, меня задвигают, вот-вот уже край. Он так навострился избегать плохих мест, что даже ночь встречал уверенно. Но теперь стал попадать в места гораздо хуже тех, что так расчетливо и умело избегал прежде.

— Путь… стал усеян, — произнес он вслух и потер потную ладонь о прохладное стекло; в квартире поблизости человек брал аккорды — фа, до, соль.

Путь стал усеян, и ты можешь угодить в самые разные места. Плохое место — углы ночные, самые опасные кварталы из всех. «Еще немного, — сказал он себе, — и будет уже патология».

Предательницы-ночи. Он мог лечь с Джеральдиной в постель, мог забыться в изгибах ее тела, в нежных ласках — единственном отдыхе, который он еще находил в постели, — в том, как он успокаивал ее и вел ее за собой (она была такой нежной: всегда казалось, что она вот-вот отступит, боясь, что ей причинят боль, и она вздыхала от изумления, когда этого не случалось), брал раз или два, а потом почти всегда засыпал. Но через какое-то время — он никогда не знал, сколько времени прошло, — просыпался. И оставалось только крепиться, дожидаясь, когда начнется спектакль. Это, конечно, бывало с ним много раз и прежде — когда он бродяжничал или когда ему не удавалось раздобыть выпивку. Это приходило всегда, как бы пьян он ни был, — не видения, или шекспировские знамения, или что-то его личное, важное только для него одного. Он сам придумывал для этого названия: «туманные картины», «спирашки», «белые молнии». Но это не была неведомая страна, это была патология.

Поначалу картины возникали из темноты, вспышками, разорванно. Потом начинали соединяться и обретать направленность; он шел по улицам, внезапно обрывающимся в пустых белых городах — скелетах Рио, или Монтевидео, или Бейрута, которые он видел раньше. А иногда цвет был другой — он странствовал по темным лакированным деревянным комнатам дедова дома. Были звуки — упорно разучиваемого пассажа, или ветра в ушах, или одышливые детские сопрано, жужжащие молитвами. (В приходской школе Святой Вальбурги в Маунтин-Хоуме он забывался на уроке, а из соседних классов, девичьих, доносилось чтение послеобеденных молитв — монотонно тараторила ведущая, и хор отвечал нараспев, раз за разом: «Благословен плод чрева Твоего…» Он мечтал, считал повторы, записывал числа.)

Поделиться с друзьями: