Вальтер Беньямин. Критическая жизнь
Шрифт:
Как и во время пребывания в Неаполе, Беньямин приступил к описанию города. Это эссе, дописанное только в 1928 г. и опубликованное в 1929 г. под названием «Марсель» в Neue schweizer Rundschau, вызывает в сознании образ неприглядного, скверного портового города: Марсель изображается Беньямином как «испещренная желтым тюленья морда с соленой водой, вытекающей сквозь зубы. Когда эта глотка открывается, чтобы схватить черные и смуглые пролетарские тела, бросаемые ей судоходными компаниями… из нее разит нефтью, мочой и типографской краской». И все же Беньямин утверждает, что даже самые никчемные, жалкие кварталы, такие как квартал проституток, до сих пор несут на себе след genius loci античной эпохи, характерный для всего Средиземноморья. «Грудастые нимфы, увитые змеиными кольцами головы Медуз над обшарпанными дверными проемами только сейчас стали недвусмысленным признаком профессиональной принадлежности». Эта ссылка на дух города по сути задает симфоническую структуру эссе: в его десяти частях Беньямин пытается описать Марсель так, как он воспринимается каждым из пяти органов чувств. Так же, как при изучении Парижа XIX в. в проекте «Пассажи», его особенно интересуют эти маргинальные районы города, окраины, отделяющие Марсель от сельского Прованса: он называет их «городским ЧП, ареной, на которой неустанно кипит великая решительная битва
Беньямин покинул Марсель всего через неделю, на какое-то время устроившись в деревушке Агэ под Сан-Рафаэлем, где находились на отдыхе Юла и Фриц Радт. Не считая нескольких встреч с ними, Беньямин прошел в Агэ трехнедельный курс лечения изоляцией, не имея иного общества, помимо «Тристрама Шенди» Лоренса Стерна, которого он читал в немецком переводе XVIII в. и находил захватывающим. В начале октября он вернулся в Берлин, по-прежнему преследуемый нервными расстройствами, прогнавшими его из Парижа. Он намеревался пробыть в Берлине до Рождества, а затем возобновить свой «эллиптический» образ жизни, перебираясь то в Париж, то в Берлин и продолжая переводить Пруста. Сейчас родной город не обладал для него особой притягательностью, но он нашел пристанище среди своих книг и даже предпринял «полную реорганизацию» своей библиотеки, включая обновление каталога, содержавшегося им в образцовом порядке. Мы не знаем, в чем именно заключалась эта реорганизация, но перед ее началом он заявил, что собирается избавиться от многих книг и «ограничиться немецкой литературой (в которой в последнее время наметился определенный крен к барокко, порождающий большие проблемы вследствие моего финансового состояния), французской литературой, религиозными работами, сказками и детскими книгами» (C, 306–307).
По возвращении в Берлин Беньямин с тревогой узнал, что Ровольт с момента его отъезда не предпринял никаких шагов к выполнению своих обязательств и изданию его работ. Ни книга о барочной драме, ни «Улица с односторонним движением» еще не были набраны, и издательство не спешило называть даже новые сроки. Беньямин знал, что вход в академический мир для него окончательно закрыт, но он все же надеялся, что исследование о барочной драме может открыть перед ним иные возможности. Одной из них служило вхождение в гамбургский кружок Аби Варбурга. В принципе эта надежда имела некоторые интеллектуальные основания. На работу о барочной драме оказали глубокое влияние труды первой Венской школы истории искусства, особенно Алоиза Ригля; первые работы самого Варбурга создавались в контакте с процессами, происходившими в Вене и параллельно им. Книга Беньямина о барочной драме, в которой он пытался рассмотреть конкретный литературный жанр в силовом поле исторических и социальных векторов, делала его естественным союзником школы Варбурга.
Кроме того, он старался поддерживать связи с берлинским литературным сообществом, имевшим левые взгляды. Беньямин присутствовал на «поистине причудливом» заседании Группы-1925, принявшем облик судебного разбирательства по поводу последней книги писателя левого толка Иоганнеса Р. Бехера Levisite oder der einzig gerechte Krieg («Люизит, или Единственная справедливая война»), запрещенной вскоре ее публикации в 1925 г.; Альфред Деблин исполнял роль прокурора, а звезда журналистики Эгон Эрвин Киш – защитника. Эта группа представляла собой странное сочетание бывших экспрессионистов (Альфред Эренштайн, Вальтер Хазенклевер, Эрнст Толлер), бывших дадаистов (Георг Гросс, Эрвин Пиксатор) и писателей-реалистов, чьи имена сейчас ассоциируются с движением Neue Sachlichkeit («Новая вещественность») (Бехер, Деблин, Курт Тухольский). Беньямин был знаком со многими членами этой группы, включая Блоха, Брехта, Деблина и Рота; с другими, в том числе с великим австрийским романистом Робертом Музилем, его пути неоднократно пересекались в 1930-х гг.
В ноябре Беньямин узнал, что у Аси Лацис в Москве случился нервный срыв: неясно, был ли он вызван расстройством психологического или неврологического толка. Беньямин поспешил к ней и 6 декабря прибыл в Москву. Хотя болезнь Аси послужила для него непосредственной причиной отъезда, в конечном счете Беньямин отправился в Россию также и по другим причинам – личного, политического и профессионального характера. Погоня за неуловимой Асей – обескураживающая и в то же время многообещающая [224] – служила зеркальным отражением попыток закрепиться на стремительно менявшейся и неисследованной культурной территории, а также конкретной попытки запечатлеть средствами литературы технологично-первобытную жизнь в Москве, которую он сравнивал с лабиринтом, крепостью и больницей под открытым небом.
224
Эта амбивалентность выражалась и в том, что они никак не могли решить, обращаться ли им друг к другу на формальное «вы» или неформальное «ты».
По прибытии в Москву Беньямина встретил Асин спутник жизни Бернхард Райх; не тратя времени, они вместе, как часто будут делать и в последующие недели, отправились к Асе, которая ждала их на улице рядом с санаторием Ротта, где проходила курс лечения. Беньямину показалось, что она выглядела «диковато в русской меховой шапке, лицо от долгого лежания несколько расплылось» (MD, 9; МД, 15). В последующие дни Райх постоянно сопровождал Беньямина в прогулках по городу и исполнял для него роль гида, показав ему не только Кремль и прочие главные достопримечательности, но и ряд важнейших советских культурных учреждений. Вскоре Беньямин по примеру Райха стал частым посетителем Дома Герцена, где располагалась Всероссийская ассоциация пролетарских писателей (ВАПП).
Беньямин в своем дневнике пишет о колоссальных трудностях, с которыми он столкнулся в Москве. Московская зима с ее свирепым холодом лишала его сил, а планировка города сбивала с толку. Он был не в состоянии передвигаться по сплошь обледеневшим узким тротуарам, а когда же наконец стал чувствовать себя достаточно уверенно для того, чтобы оглянуться по сторонам, то увидел столицу мирового масштаба, которая в то же время была маленьким городком с двухэтажными домами: на улицах этой «импровизированной метрополии, роль которой на нее свалилась совершенно внезапно», сани и конные экипажи не уступали по численности автомобилям (MD, 31; МД, 47). Москва создавала у него впечатление большого и аморфного, но в то же время многолюдного города. Его жители – монголы, казаки, буддийские монахи,
православные священники и всевозможные уличные торговцы по берлинским меркам были невообразимо экзотичными. К тому же, почти совершенно не зная русского, он существовал в полной изоляции и во всем зависел от Райха и Аси, а впоследствии и от Николауса Бассехеса, австрийского журналиста и сына австрийского генерального консула, родившегося в Москве и работавшего в Австрийском посольстве. Беньямин мог часами сидеть и слушать разговоры, в которых понимал лишь отдельные слова; при просмотре фильмов и театральных постановок ему приходилось полагаться на торопливый перевод; наконец, несмотря на все свои усилия стать знатоком новейших течений в советской литературе, он так и не сумел прочесть по-русски ни слова.Отношения между Беньямином и Бернхардом Райхом на протяжении этих недель оставались очень запутанными. Райх, особенно в первые недели, щедро уделял Беньямину свое время и делился с ним связями с советскими чиновниками, занимавшимися вопросами культуры. Мужчины заметно сблизились, и, когда Райх был вынужден съехать со своей квартиры, он часто ночевал у Беньямина в его гостиничном номере. Но в то же время они соперничали из-за женщины, хотя ни тот, ни другой, судя по всему, никогда в открытую не признавали этого факта в силу своих свободных взглядов. Напряженность в их отношениях наконец проявилась 10 января, когда между ними разгорелась ожесточенная перепалка, по-видимому, из-за отзыва о постановке Мейерхольда, напечатанного Беньямином в Die literarische Welt, но на самом деле, как прекрасно понимал Беньямин, из-за Аси. Однако она полностью контролировала ситуацию. Беньямин порой удостаивался многообещающего взгляда, а то и поцелуя или объятий; впрочем, намного чаще ему приходилось довольствоваться несколькими минутами, проведенными наедине с ней. Во время одного из этих интимных моментов он сказал, что хочет иметь от нее ребенка; она на это ответила, что если бы не он, то они могли бы жить на «пустынном острове» с двумя детьми, и подсчитала, сколько раз он пренебрегал ею или сбегал от нее. Асе явно доставляли удовольствие знаки внимания, которые она получала от обоих мужчин. Когда Беньямин выразил неудовольствие тем, что за ней ухаживает «красный генерал», она презрительно ответила, что Беньямин состоит при ней в качестве «друга дома» [Hausfreund, как по-немецки называют любовника хозяйки дома, постоянно состоящего при ней]: «Если он будет так же глуп, как Райх, и не вышвырнет тебя[,] я ничего не имею против. А если он тебя вышвырнет, то я тоже не против» (MD, 108; МД, 171). В итоге их отношения снова переходили из крайности в крайность, как уже не раз бывало с момента их встречи на Капри: в нем перемежались «раздражение и любовь», которые он не мог не ощущать «при ее, несмотря на все очарование, бессердечии» (MD, 34–35; МД, 54). Беньямин оказался впутан в новый треугольник, носивший явное сходство с мучительной порой в 1921 г., когда его брак чуть не распался из-за охватившего его влечения к Юле Радт-Кон. И потому едва ли удивительно, что после ссоры с Райхом он отправил Юле еще одно интимное послание: «Тебе надо постараться время от времени избавляться по вечерам от Фрица. Иначе после моего возвращения начнутся „мучения“, которые не нужны ни тебе, ни мне. Не говоря уже о том, что (по мере того, как я старею) мой талант к ним идет на убыль. Кажется, расстояние между Берлином и Москвой все же позволяет мне высказать это, питая надежду на твой ответ… Два поцелуя. После того как ты их вытрешь, пожалуйста, немедленно порви это письмо» (GB, 3:227).
Недели, проведенные в Москве, с их характерным для Беньямина переплетением эротики и политики, стали повторением жизни на Капри еще в одном отношении. Писательская активность Беньямина переживала критический этап: чувствуя отчужденность от своего поколения в Германии, он искал в России – собственно, как и другие представители его поколения из Германии – вдохновение, которое бы позволило преодолеть «чувство кризиса», угрожающего «судьбе интеллигенции в буржуазном обществе» (MD, 47; МД, 74; C, 315; SW, 2:20–21). Именно по причине этого чувства кризиса, которое невозможно понять без учета классовых интересов и социального заказа, статус независимого писателя и оказался под вопросом. Снова говоря о своем поколении, Беньямин отмечал, что история Германии в период после Первой мировой войны отчасти представляла собой историю революционного обучения левобуржуазного крыла интеллигенции – радикализации, вызванной не столько самой войной, сколько капитуляцией революции 1918 г. перед «мелкобуржуазным, вульгарным духом германской социал-демократии» (SW, 2:20). В этом контексте Советская Россия представляла собой всемирно-исторический эксперимент «пролетарского правления», включая регламентированное освобождение от традиционной классовой иерархии и ее стирание, вследствие чего жизнь рабочего и жизнь интеллектуала становились взаимовыраженными в соответствии с «новым ритмом» коллективного существования под влиянием «новой оптики».
Беньямин, ежедневно чувствовавший этот ритм, поражался контрасту между высокоразвитым политическим сознанием советского народа и его относительно примитивной социальной организацией. Сама многочисленность населения «находит несомненное выражение в чрезвычайно мощном динамическом факторе, но с точки зрения культуры это стихийная сила, с которой едва ли удастся справиться» (GB, 3:218). Он полагал, что эта структурная неоднозначность символически отражается в интерьере жилища. В противоположность уютному буржуазному интерьеру западных квартир, которому, однако, свойственно «бездушное великолепие домашней обстановки» с ее «огромными, пышно украшенными резьбой буфетами, сумрачными углами, где стоит пальма» (как описывается в главке «Роскошно меблированная десятикомнатная квартира» в «Улице с односторонним движением»), русские квартиры практически голые. «[Нищие] – единственная постоянная структура московской жизни, потому что все прочее здесь пребывает под знаком ремонта. В холодных комнатах еженедельно переставляют мебель – это единственная роскошь, которую можно себе позволить, и в то же время радикальное средство избавления от „уюта“ и меланхолии, которой приходится его оплачивать» (MD, 36; МД, 56). Посетив фабрику, Беньямин отметил не только наличие «ленинского уголка», но и то, что рядом друг с другом ведется и ручное, и машинное производство одних и тех же предметов.
Во время своего визита Беньямин наблюдал начало сталинизации в советской культурной политике. В письме Юле Радт-Кон, отправленном из Москвы 26 декабря 1926 г., он отмечал наличие «конфликтов в общественной жизни, в значительной степени носящих едва ли не теологический характер и настолько сильных, что они создают невообразимые препятствия для какой-либо частной жизни» (C, 310) (речь идет о том, что ему почти никогда не удавалось побыть наедине с Асей). А в эссе «Москва», в основу которого были положены дневниковые записи, сделанные во время его поездки, он прямо утверждал, что «большевизм ликвидировал частную жизнь» (SW, 2:30; ПИ, 178). Русские ведут отчужденное существование в своих квартирах, одновременно играющих роль и конторы, и клуба, и улицы. Времяпрепровождение в кафе здесь такая же редкость, как художественные училища и кружки. Самодовольство буржуазного существования и фетишизм потребительства были ликвидированы за счет самого свободного интеллекта, исчезнувшего вместе со свободной торговлей.