Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Вальтер Беньямин. Критическая жизнь
Шрифт:

Его уныние время от времени рассеивали неожиданные встречи. В конце весны он случайно встретился со своим другом Виландом Херцфельде и его старшим братом, бывшим дадаистом Джоном Хартфилдом (1891–1968). Хартфилда, чьи непревзойденные таланты в области фотомонтажа пользовались большим спросом со стороны берлинских издателей книг, журналов и плакатов, в наше время лучше всего помнят по обложкам Arbeiter-Illustrierte Zeitung, включая и некоторые из самых известных сатир на Гитлера. Братья прибыли в Париж, чтобы присутствовать на проходившей в апреле и мае выставке фотомонтажей Хартфилда. Тот сразу же произвел большое впечатление на Беньямина, который не раз встречался с ним во время его визита. Темой их бесед неизменно служили тяготы изгнания: по настоянию Беньямина Хартфилд поведал ему жуткую историю своего бегства из Германии. Политические фотомонтажи Хартфилда в 1933 г. сделали его очевидной мишенью нового режима, и он едва успел спастись от гитлеровских штурмовиков, вломившихся в его квартиру. Кроме того, собеседников, само собой, объединял интерес к фотографии, которая, как отмечал Беньямин, стала предметом «действительно интересного разговора» (C, 494).

В начале лета Беньямин провел много дней в различных отделах Национальной библиотеки, продолжая работу над своим исследованием о пассажах. По его просьбе ему был предоставлен доступ к знаменитой «Преисподней» библиотеки, как официально именовалась принадлежащая французскому государству коллекция эротики и порнографии, которую начали собирать в 1830-х гг. (часть этой коллекции впервые была показана широкой публике во время выставки 2007 г.). Сочинение синопсиса «Париж, столица XIX столетия», очевидно, вновь заразило Беньямина уверенностью в значении его проекта, и он в ходе своих исследований осваивал все более дальние уголки огромной библиотеки. Сейчас Беньямин был убежден, что «концепция [проекта], поначалу носившая столь личный характер, призвана удовлетворить ключевые исторические интересы нашего поколения» (BS, 165). Именно в это время Беньямин начал давать более полную формулировку сложных взаимосвязей конкретной прошедшей эпохи – Парижа в середине XIX в. – с текущим моментом. Он считал, что с тем, чтобы выявить контуры этих «ключевых исторических интересов» текущего момента, историк должен вскрыть и реконструировать погребенный

исторический объект: Беньямин называл это «попыткой восстановить исторический образ в самые непримечательные моменты его существования, по сути, в виде мусора» (BS, 165). Заметки к исследованию в эти месяцы быстро разрастались по мере того, как Беньямин выписывал цитаты из все более разнообразных источников XIX–XX вв. и дополнял их собственными краткими комментариями и размышлениями. Объем материалов, собранных в рамках проекта, делал их нетранспортабельными, и потому по предложению Поллока и при его финансовом содействии Беньямин сделал фотокопии всех своих заметок и выписок, накопившихся к тому моменту (см.: GS, 5:1262). Кроме того, он начал «изучать» первый том «Капитала» Маркса (см.: BA, 101). С головой погрузившись в исследование о пассажах (и имея финансовую поддержку в виде временно увеличенной стипендии от института), Беньямин в 1935 г. почти ничего не писал для публикации. В июле во Frankfurter Zeitung вышла под псевдонимом последняя статья Беньямина из числа опубликованных при его жизни в Германии.

Во второй половине 1935 г. по мере работы над исследованием о пассажах мысли Беньямина все чаще обращались к изобразительному искусству. Он побывал на большой выставке изображений и документов по истории Парижской коммуны, проводившейся в связи с торжествами в память об этих событиях, ежегодно проходившими в парижском пригороде Сен-Дени. Кроме того, сильное впечатление на Беньямина произвела выставка 500 величайших произведений итальянского кватроченто. В своей переписке с Карлом Тиме Беньямин предстает проницательным и глубоко заинтересованным зрителем старых произведений искусства, и многие его идеи и наблюдения, относящиеся к искусству, оказались зафиксированными в заметках о пассажах. Хотя само по себе обсуждение ренессансной живописи почти не присутствует в статьях Беньямина, сноска о «Сикстинской мадонне» Рафаэля в эссе 1936 г. «Произведение искусства в эпоху его технической воспроизводимости» свидетельствует о влиянии, которое оказала на него эта выставка. Впрочем, в этом эссе Беньямин сильнее погружается в изучение взаимоотношений между фотографией и кино, учитывая и прочие докинематографические формы искусства XIX в.

В конце июня Беньямин присутствовал на мероприятии, которое могло бы иметь для него эпохальное значение: Международном съезде писателей в защиту культуры. Эта грандиозная конференция, на которую собралось 230 писателей, представлявших 40 стран и выступавших перед трехтысячной аудиторией, проходила с 21 по 24 июня во Дворце Мютюалите на улице Сен-Виктуар [403] . Съезд был представлен широкой общественности в качестве совещания писателей, озабоченных необходимостью защитить западную культуру от угрозы фашизма, но изначальный импульс к его проведению исходил от московского Коминтерна. Его организаторами первоначально являлись Иоганнес Р. Бехер, впоследствии ставший министром культуры в Германской Демократической Республике, и романист Анри Барбюс, редактор коммунистического журнала Monde; действуя в рамках Союза советских писателей – организации, в 1934 г. пришедшей на смену авангардистскому РАППу, они надеялись привлечь к проведению советской культурной политики широкий спектр западных писателей. После отставки Барбюса, вызванной его болезнью, роль организаторов постепенно взяли на себя Андре Мальро и Илья Эренбург, которые расширили задачи съезда и вывели его из-под непосредственного партийного контроля. Пересмотренное приглашение на съезд за подписью Мальро, Эренбурга, Бехера и Андре Жида (участие последнего резко повысило статус мероприятия) появилось в Monde в марте 1935 г.; в этом приглашении, лишенном какой-либо политической окраски, подчеркивалась роль писателя как «защитника культурного наследия человечества» [404] . Следуя этой новой ориентации, вступительное заседание включало выступления четырех крупных авторов – Э. М. Форстера, Жюльена Бенды, Роберта Музиля и Жана Кассу, отрицавших идею единого «культурного наследия», выдвинутую советской делегацией. Тем не менее, как указывал Энсон Рабинбах, почти никто из депутатов не выражал несогласия с обобщенным определением сталинизма как гуманизма и, более того, как единственной формы гуманизма, способной успешно противостоять наступлению фашизма в Европе. Такое понимание гуманизма подразумевало несогласие с художественными практиками как революционного авангарда (в первую очередь представленного сюрреалистами, изгнанными со съезда после перепалки между Андре Бретоном и Эренбургом), так и «буржуазных» авторов, которых представляли Бенда, Хаксли, Форстер и Музиль. Их место заняла весьма рыхлая, но откровенно просоветская прогрессивная повестка дня, стремящаяся, так сказать, к золотой середине между культурным «наследием» (согласно языку съезда) и «борьбой против капиталистической деградации и фашистского варварства» (согласно словам Георгия Димитрова) [405] . Романист и критик Жан Кассу четко определил границы этого дискурса: «Наше искусство не ставит себя на службу революции, а революция не навязывает нам сферу, за которую отвечает наше искусство. Но все наше искусство в его самых ярких аспектах вместе с нашей живой концепцией культуры и традиции ведет нас к революции» [406] . Выражаясь более откровенно, съезд ставил своей целью то, что может быть названо антифашистской эстетикой: не революционный материализм и не аполитичный либерализм, а скорее культурный синтез, основанный на предпосылке, согласно которой русская революция представляла собой один из этапов, как выразился Жан Геенно, «великой, долгой и терпеливой гуманистической революции, шедшей с того момента, как началась история человечества» [407] . Фашизм представлял собой регресс, возврат к средним векам. Коммунизм же был будущим.

403

Документы этого съезда были полностью изданы лишь в 2005 г. См.: Teroni and Klein, Pour la defense de la culture. Авторитетную оценку съезда см. в: Rabinbach, “When Stalinism Was a Humanism: Writers Respond to Nazism, 1934–1936”, in Staging Anti-Fascism.

404

Rabinbach, “When Stalinism Was a Humanism”.

405

Wolfgang Klein, Akademie der Wissenschaften der DDR, Zentralinstitut fur Literaturgeschichte, Paris 1935: Erster Internationaler Schriftstellerkongress zur Verteidigung der Kultur: Reden und Dokumente mit Materialien der Londoner Schriftstellerkonferenz 1936 (Berlin: Akademie-Verlag, 1982), 60. Цит. по: Rabinbach, “When Stalinism Was a Humanism”.

406

Klein, Paris 1935, 56. Цит. по: Rabinbach, “When Stalinism Was a Humanism”.

407

Klein, Paris 1935, 61. Цит. по: Rabinbach, “When Stalinism Was a Humanism”.

И Беньямин, и Брехт, имевшие возможность часто встречаться во время съезда, были глубоко разочарованы им. Брехт возражал против «громких слов» и «таких замшелых понятий, как любовь к свободе, достоинство и справедливость», и осуждал изгнание таких терминов, как «класс» и «отношения собственности» [408] . В то время он работал над сатирическим романом о европейских интеллектуалах «Туи», благодаря чему, как отмечал Беньямин, его пребывание на съезде «полностью окупилось». Вместе с тем для Беньямина «единственным отрадным» аспектом этого мероприятия стала возможность поговорить с Брехтом. Все, что он сумел из себя выдавить, – адресованное Хоркхаймеру замечание о том, что постоянные бюро, созданные на съезде, «могут иногда оказаться способными на полезные дела» (GB, 5:126). Несомненно, его привело в уныние молчаливое согласие писателей с отрицанием авангардного искусства, вытекавшим из выступления партийного функционера А. Жданова на московском съезде писателей 1934 г. Жданов в своей речи заявил о гегемонии «социалистического реализма» и провозгласил запрет на авангардное искусство. Еще не опубликованная в то время речь Беньямина «Автор как производитель» с содержавшимся в ней заявлением, что лишь эстетически прогрессивные формы искусства могут в то же время быть и политически прогрессивными, сейчас читается как пророческая критика массовой капитуляции перед новой советской моделью.

408

Rabinbach, “When Stalinism Was a Humanism”.

В середине июля, когда Беньямин почти ежедневно совершал новые восхитительные открытия для своего исследования о пассажах, изменились и его жилищные условия. Пока его сестра находилась за границей, он получил возможность поселиться в ее квартире на вилле «Робер Линде», находившейся на невзрачной улице в 15-м округе. Отношения Беньямина с сестрой улучшились после того, как оба они оказались в изгнании – несомненно, причиной этого улучшения стали их совместные затруднения и изолированное существование. В первые два года парижского изгнания Дора работала прислугой во французской семье, на что шли многие женщины, лишенные всякой возможности заниматься профессиональной деятельностью. Однако к началу 1935 г. Дора попробовала вернуться к социальной работе, которой была обучена, – она устроила в своей квартире детский сад для детей изгнанников, а кроме того, сдавала часть квартиры матери своего соседа и друга Фрица Френкеля. Но как раз тогда, когда она попыталась начать жизнь заново, у нее обнаружились первые признаки воспаления позвоночника – анкилозирующего спондилоартрита, который в итоге свел ее в могилу в 1943 г. в Швейцарии; эта болезнь сопровождалась тяжелой депрессией. В феврале 1935 г., еще находясь в Сан-Ремо, Вальтер пытался помочь сестре, попросив свою бывшую жену послать ей денег, чтобы та смогла преодолеть кризис. Как ясно следует из ответа Доры на просьбу о помощи, полученную от брата в марте 1935 г., ее существование опиралось по меньшей мере на столь же непрочный фундамент, как и его собственное: «Но не думаю, что ты отдаешь себе отчет в том, что значит для меня борьба за существование или что значит работать, почти каждый день испытывая жестокие боли. Если я лишусь возможности время от времени устраивать себе пару недель отдыха, то окажусь в такой ситуации, что мне останется только сразу же покончить с собой. А в настоящий момент мне этого еще не хочется» [409] .

Весьма примечательно, что вслед за этим описанием ее отчаянного положения следует упоминание о вложенных в письмо 300 франках ее собственных денег и еще 300, которые ей была должна Дора Софи Беньямин. К лету она зарабатывала уже достаточно, чтобы отправиться за границу, причем ее брат получил разрешение во время ее отсутствия жить в ее квартире. После двух лет вынужденной жизни в отелях Беньямин наслаждался «чувством обитания в частном жилье». Хотя в октябре ему нужно было съезжать, он все же попытался обставить квартиру по своему вкусу, украсив стены несколькими гравюрами, которые подарила ему Гретель Карплус в дни их совместного времяпрепровождения в Берлине, а рядом с ними повесив драгоценные диапозитивы, приобретенные в Копенгагене у мастера по татуировкам.

409

Дора Беньямин Вальтеру Беньямину, 28 марта 1935 г., Walter Benjamin Archiv 015: Dora Benjamin 1935–1937, 1935/3.

Несмотря на более комфортабельное жилье, август того года выдался трудным для Беньямина. Стипендия от института сократилась до обычного уровня в 500 франков, а поскольку с весны Беньямин не занимался практически ничем, кроме исследования о пассажах, ему не приходилось рассчитывать на доходы от своей литературной деятельности. Соответственно, у него не хватало средств на покрытие даже самых элементарных жизненных потребностей. При этом Париж в августе превращался в город-призрак; тревожные времена не мешали французам в массовом порядке отправляться в отпуск. Беньямин отмечал, что даже эмигранты «доставали свои гроши и уезжали из города» – те из них, у кого они имелись. Он остался один, имея возможность путешествовать только в мечтах. «Я с нежностью думаю о Барселоне, – писал он Альфреду Кону, – из-за вас, а также из-за того, что мог бы положить там конец непривычной для меня летней оседлости. Сейчас идет нескончаемый дождь, в который можно вплести перестук колес на железной дороге, не говоря уже о завесе, которую он набрасывает на образ храма Саграда-Фамилия или Тибидабо» (GB, 5:146) [410] . Кроме того, «оседлость» Беньямина давала ему больше времени для чтения, и он дополнял свой дневной рацион французских источников по пассажам ночными погружениями в детективные романы и философию, включая новую книгу Лео Штрауса «Философия и закон». Немалая часть его чтения в это время диктовалась тревогой за судьбу близких: его брат был отправлен в концентрационный лагерь Зонненбург. Беньямин прочел книгу Вилли Бределя Die Prufung: Der Roman aus einem Konzentrationslager («Испытание: лагерный роман»), отметив, что «эта книга, безусловно, заслуживает прочтения. Вопрос о том, почему автору не вполне удалось описание концентрационного лагеря, влечет за собой поучительные соображения» (GB, 5:130). Кроме того, он просил друзей прислать ему «Болотных солдат» Вольфганга Лангхоффа, хотя нам неизвестно, получил ли он в итоге эту книгу. Лангхофф, как и Бредель, был заключенным концентрационного лагеря Бергермор, от которого и получили свое название «солдаты» из заголовка книги («мор» по-немецки «болото»).

410

Храм Саграда-Фамилия (храм Святого семейства) – недостроенная церковь в Барселоне, спроектированная Антонио Гауди; Тибидабо – одна из вершин горного кряжа Серра-де-Колизерола, возвышающегося над Барселоной.

1 октября, после возвращения сестры, Беньямин съехал с ее квартиры. Перспектива новых скитаний по дешевым отелям приводила его в ужас, но ему удалось найти себе более или менее постоянное жилье. Он поселился в доме на улице Бенар, 23, где делил квартиру еще с одной немецкой эмигранткой – Урзель Буд, работавшей в Париже делопроизводителем. Буд, как и Беньямин, была берлинской еврейкой, но она родилась через 20 лет после него и происходила из менее утонченных слоев, получив коммерческое образование в профессиональном училище для девочек. Как и Беньямин, впоследствии она оказалась во французском лагере для интернированных (хотя пробыла в нем намного дольше – с октября 1939 г. по май 1941 г.) и в 1942 г. пыталась бежать из Франции через Марсель. Там ее след теряется [411] . Беньямину удалось прожить в ее квартире на улице Бенар, где он снимал у нее «очень маленькую», но удобную комнату (GB, 5:198–199), целых два года, до октября 1937 г. Эти места, находившиеся в самом центре 14-го округа, были довольно мрачными, но там совсем рядом было метро, а главное – оттуда было всего 12 минут ходьбы до любимых кафе Беньямина, расположенных севернее, на бульваре Монпарнас. С помощью своих друзей Арнольда и Милли Леви-Гинзберг Беньямин раздобыл немного мебели, перевез на новое место свою маленькую коллекцию гравюр и диапозитивов и решил, что теперь у него есть дом. Обычные трудности переезда усугублялись, как он сообщал сотруднице Брехта Маргарете Штеффин, «мятежом окружавших меня предметов… я живу на седьмом этаже, и все началось с забастовки лифта, продолжилось повальным бегством немногих пожитков, которые мне дороги, и завершилось пропажей очень красивой авторучки, которая для меня незаменима. Все это очень меня расстроило» (C, 510–511). Впрочем, к концу месяца расстройство покинуло его, «возможно, унесенное прочь фантастическими осенними бурями, день за днем завывающими рядом с моим орлиным гнездом» (C, 511) и уютом нового жилья, радовавшего его горячей водой в ванне и телефоном и настолько превосходившего все, на что он привык рассчитывать, что это заметно облегчило даже «тяжелое бремя» его работы (GB, 5:198–199).

411

См.: GB, 5:166–167n.

Невзирая на новую квартиру и то возбуждение, в которое Беньямина приводили изыскания о пассажах, осенью к нему вновь вернулись депрессия и отчаяние. Само собой, под их знаком проходило все изгнание Беньямина, но осень 1935 г. стала для него особенно тяжелой порой, которую он неоднократно описывал словом «безнадежность». «Ситуация вокруг меня слишком мрачная и неопределенная, – писал он Шолему, – для того, чтобы я осмеливался лишить мою работу немногих часов внутреннего равновесия… Я обеспечен самым необходимым для жизни в лучшем случае на две недели в месяц» (C, 511–512, 514). Хоркхаймеру он писал: «Мое положение столь же обременительно, какой только может быть финансовая позиция, не включающая долгов… Я лишь мимоходом упомяну, что должен продлить свою carte d’identite [удостоверение личности, требовавшееся для посещения врача и для предъявления представителям власти], но у меня нет 100 франков, которые нужны для этого» (C, 508–509). Эта жалоба не осталась неуслышанной, так как Хоркхаймер, проявив свою отзывчивость, 31 октября дополнительно перевел ему 300 франков на новое удостоверение личности и на французское журналистское удостоверение. Адорно согласился оказать «моральный нажим» на Эльзу Херцбергер в надежде на то, что она продолжит выплату вспомоществования, о котором давно забыла (см.: GB, 5:113n). Несмотря на эти признаки поддержки, Беньямин считал свое положение достаточно отчаянным для того, чтобы серьезно задуматься о переезде в Москву, где в конце концов удалось обосноваться Виссингу, работавшему там в Центральном онкологическом институте. Вечно восторженный Виссинг был уверен, что Беньямин найдет работу в Советском Союзе, и с этой целью задействовал целый ряд контактов, включая Асю Лацис и Герварта Вальдена. Вальден, галерист и издатель, который в 1910– 1920-е гг. был ключевой фигурой в берлинском модернизме, теперь преподавал в Москве. Гретель Карплус выдвинула ряд очень разумных возражений против этой идеи, спрашивая Беньямина, действительно ли он хочет жить в одном городе с Асей Лацис и действительно ли он сможет адаптироваться к такому резкому изменению образа жизни, которое, разумеется, будет сопровождаться утратой институтской стипендии. Этот план вскоре тоже был забыт, и больше Беньямин к нему не возвращался. Судьба Герварта Вальдена заставляет задуматься о возможных печальных последствиях такого шага. Хотя мы имеем относительно мало сведений о пребывании Вальдена в Москве, он, очевидно, не смог справиться с искушением вступить в дискуссию с теми, кто приравнивал авангардное искусство к фашизму, – и это кончилось для него очень плохо. В 1941 г. Вальден умер в саратовской тюрьме. Трудно себе представить, чтобы Беньямин молча примирился с эстетическим режимом, который был для него столь же опасен, как и для Вальдена.

Собственные несчастья Беньямина усугублялись дурными вестями, по-прежнему приходившими от его друзей и родных. Несмотря на первые признаки успеха, попытки Альфреда Кона обустроиться в Барселоне терпели крах, и он объявил, что ему придется снова переезжать (хотя он так и не выполнил этого намерения). Беньямина приводила в отчаяние мысль о том, что Кон может выпасть из «того немногочисленного круга людей, которые для меня еще живы». Отмечая, что переживаемый эпохой моральный кризис все сильнее осложняется материальным кризисом, он писал Кону, что начал вести «список утрат» и не уверен в том, что в нем рано или поздно не окажется его собственное имя (GB, 5:183). Его постоянно одолевала тревога и за Эгона Виссинга; до него дошли слухи, что Виссинг подвергает опасности свое положение в Москве, вновь пристрастившись к морфию. Беньямин еще со времени их совместного пребывания на Ривьере ощущал едва ли не отцовскую ответственность за своего непутевого кузена. Гретель успокаивала его, сообщая, что ничего не слышала о возвращении к Виссингу прежних вредных привычек.

Но хуже всего был серьезный кризис в отношениях Беньямина с Шолемом. Тот не был для него таким же близким человеком, как его школьные друзья Кон и Шен, но он оставался самым давним партнером Беньямина по интеллектуальному диалогу. Несмотря на то что течение их жизни и их интеллектуальные склонности – в первую очередь своеобразная левизна Беньямина, лишь усилившая его оппозиционное отношение к сионизму, – не могли не разводить их в разные стороны, Беньямин все еще сохранял поразительную зависимость от своих заочных диалогов с Шолемом; он знал, что всегда получит от последнего безжалостно честный и нередко очень проницательный ответ на все, что бы ни сказал или послал ему. Однако летом и осенью Шолем стал писать ему все реже и реже, а к декабрю и вовсе замолк. Такое небрежение глубоко задевало Беньямина. Он попросил Китти Маркс-Штайншнайдер навестить Шолема и поставить его в известность относительно отчаянного положения, в котором пребывает его парижский друг, а также спросить, почему не было продлено приглашение в Палестину. «Эти поручения вызвали со стороны Шолема реакцию, – писал Беньямин Гретель, – жалкая неуклюжесть которой (чтобы не сказать – фальшь) самым печальным образом раскрыла мне не только сущность его личности, но и моральную атмосферу страны, в которой он просвещался в течение последних десяти лет. Все это не проявлялось явным образом в нашей переписке, поскольку с тех пор, как я столкнулся с возможностью поражения, он вел ее с нерасторопностью, не уступавшей его прежней энергии. Впрочем, как ты можешь себе представить, у меня самого почти отсутствует желание уведомлять его о том, что я думаю об этой неуклюжести, окруженной покровом нездорового самомнения и секретности, сопровождающими его уклонение от какого-либо активного сочувствия моему положению. Вероятно, не будет преувеличением сказать, что за моими горестями он склонен видеть карающую руку Всевышнего, которого я разозлил своими датскими знакомствами» (BG, 172–173). Беньямин мог немного отвести душу, сочиняя Гретель подобные послания, которые, помимо всего прочего, наверняка развлекали ее, в то время как он полон угрюмой решимости мириться с идеологически обусловленными изъянами своего друга и архивиста. Сложившаяся ситуация разрешилась только следующей весной.

Поделиться с друзьями: