Вальтер Беньямин. Критическая жизнь
Шрифт:
Хотя мысли Беньямина и впредь занимал третий вариант его эссе, весной 1936 г. у него появилось больше времени для того, чтобы встречаться со старыми друзьями и заводить новые знакомства. Он часто виделся с юным Максимильеном Рюбелем. Рюбель изучал философию и социологию в Вене, где у него проснулся особый интерес к творчеству Карла Крауса, а затем в начале 1930-х гг. приехал в Париж, чтобы изучать в Сорбонне немецкую литературу. Беньямин, вероятно, познакомился с ним через Вернера Крафта, хотя тот нисколько не разделял пристрастия Рюбеля и Беньямина к эзотерике и радикальному марксизму. В 1936 г., в первый год гражданской войны в Испании, Рюбель активно поддерживал испанских анархистов, а впоследствии стал видным специалистом по Марксу и истории марксизма и главным редактором собрания сочинений Маркса, вышедшего в издательстве Pleiade. Кроме того, той же весной у Беньямина завязались сердечные отношения с богатой английской писательницей Энни Уинифред Эллермен, известной под псевдонимом Брайхер. В 1920-е гг. Брайхер, нередко в обществе своей любовницы, поэтессы Х. Д. (Хильда Дулитл), вращалась в окружении Джойса и в сообществе живших за границей американских интеллектуалов, включавшем Хемингуэя, Гертруду Стайн, Беренис Эббот и Сильвию Бич. Брайхер проявила себя в качестве щедрой меценатки и оказывала серьезную поддержку книжному магазину Сильвии Бич «Шекспир и компания». Вместе со своим вторым мужем писателем и кинематографистом Кеннетом Макферсоном она редактировала киножурнал Close Up («Крупный план») и основала независимую кинокомпанию POOL Productions. Беньямин, зная о ее причастности к кино, презентовал ей экземпляр своего эссе о произведении искусства с посвящением: “a Mme Bryher en signe de s[es] sympathies devoues hommage de l’auteur” («Госпоже Брайхер в знак искренней симпатии и почтения от автора»). Едва ли удивительно, что Брайхер проявила живой интерес к эссе и активно искала
Весной Беньямин заводил друзей и находил интеллектуальных партнеров по всему Парижу. В апреле у него состоялась важная встреча с Фридрихом Поллоком, на которой Поллок объявил, что начиная с мая Хоркхаймер повышает размер стипендии Беньямина до 1300 франков в месяц – верный признак того, что тот снова был в милости у руководства института. На этой же встрече Беньямин согласился написать для Zeitschrift серию сообщений о французской литературе: в последующие годы он написал несколько таких сообщений и отправил их Хоркхаймеру, но они так и не были опубликованы. Кроме того, Беньямин и Поллок обсудили упорные попытки Беньямина организовать издание статей Хоркхаймера во Франции. Беньямин потратил огромное количество времени, пытаясь устроить перевод и издание сборника статей Хоркхаймера в Nouvelle Revue Francaise или у Галлимара, хотя в итоге из этого так ничего и не вышло. В мае Париж посетил Карл Тиме, и у Беньямина появилась возможность продолжить с ним беседы об искусстве. Одной из обсуждавшихся ими тем вполне могло стать творчество великого французского мастера гравюры Шарля Мериона (1821–1868), которого Беньямин открыл для себя в начале весны благодаря упоминанию у Бодлера, когда работал в Национальной библиотеке. Беньямина глубоко взволновали монументальные и атмосферичные гравюры Мериона с видами Парижа; вскоре после этого Мерион займет заметное место в исследовании о пассажах. Также в мае через Париж проезжал протестантский теолог Пауль Тиллих, и Беньямину удалось поговорить с ним. Тиллих, являвшийся выдающимся представителем религиозного социализма, в 1933 г. лишился должности профессора теологии при Франкфуртском университете и принял приглашение Рейнхольда Нибура вступить в число преподавателей Федерального теологического семинара в Нью-Йорке. Еще до отъезда из Франкфурта он был научным руководителем Адорно, когда тот работал над хабилитационной диссертацией о Кьеркегоре, и в следующие годы Адорно и Гретель поддерживали с ним тесный контакт.
Весной Беньямину удалось улучшить отношения с Шолемом. Раздражение Беньямина за зиму так и не утихло, но 19 апреля Шолем наконец написал ему, объясняя, что его видимое пренебрежение старой дружбой было следствием эмоциональной травмы, вызванной разводом с женой и необходимостью взять на себя ответственность за содержание двух семей. Жена Шолема Эша бросила его ради философа Гуго Бергмана (1883–1975), который до отъезда в Палестину из Праги дружил с Францем Кафкой и Максом Бродом. После этого объяснения отношения между Беньямином и Шолемом вернулись на достаточно высокий уровень, хотя первоначально в них еще ощущалось напряжение. В своем письме от 2 мая Беньямин не без остроумия взывает к благородному аспекту их отношений, оказавшемуся под ударом: «Даже если наша переписка в эти последние месяцы поживала не сильно лучше, чем ты, то по крайней мере ты не можешь не засвидетельствовать, что я проявлял терпение. И оно не было тщетным, если она постепенно возвращается к чему-то, напоминающему ее прежнее состояние. Именно поэтому мы оба должны надеяться на то, что духи нашего существования и нашей работы, имеющие право на участие в нашем диалоге, не останутся в вечном ожидании на пороге» (BS, 178).
Все, что он слышал от Шолема и от Китти Маркс-Штайншнайдер о ситуации в Палестине, вызывало у него глубокую тревогу. Постоянные вооруженные столкновения между палестинцами и евреями на глазах у британских сил безопасности, соблюдавших нейтралитет, приводили в беспокойство даже самых оптимистически настроенных сионистов. Позиция Беньямина по отношению к Палестине, как всегда, была неоднозначной и весьма своеобразной: «Разумеется, существуют вопросы, которые трудно сформулировать. Ибо меня всегда интересовало одно и то же: во что выливаются надежды, порождаемые Палестиной, если не считать того, что она дает скромные средства к существованию десяти тысячам – хорошо, пусть даже сотне тысяч – евреев. И еще неизвестно, не обернется ли эта ситуация при всей ее безусловной значимости новой и катастрофической угрозой в придачу ко всем прочим угрозам, нависшим над иудаизмом» (C, 526). Само собой, тревожные вести приходили не только из Палестины. В датированном 14 апреля письме Альфреду Кону, остававшемуся в Барселоне, Беньямин совершил одну из редких измен своему принципу воздерживаться от прямых комментариев по поводу текущей политики. В любом случае, в 1936 г. злободневным вопросом являлась роль Народного фронта: в начале года Народный фронт победил на выборах в Испании, что привело к формированию в стране республиканского правительства, а в мае 1936 г. Народный фронт одержал победу и на выборах во Франции, следствием чего стало создание правительства во главе с Леоном Блюмом. Даже опасная ситуация в Европе не смогла заставить Беньямина умерить свою неприязнь к этому скомпрометировавшему себя сорту социализма. Его язвительные отзывы на предвыборные плакаты французского Народного фронта выдают презрение не только к его политике, но и к эстетике его присутствия в СМИ: «На предвыборном плакате… Французской коммунистической партии изображены женщина, сияющая материнским счастьем, пышущий здоровьем паренек и мужчина – можно даже сказать, господин – с жизнерадостным и уверенным выражением лица: великолепный образ семьи, глава которой не несет в своем облике ни малейшего намека на принадлежность к пролетариату» (GB, 5:271). И все же самым тяжелым было известие о том, что его брат Георг снова был арестован, причем Хильде Беньямин с величайшим трудом удалось найти адвоката, который бы представлял его на суде.
Имея в своем распоряжении больше времени, Беньямин получил возможность предаваться своим старым литературным пристрастиям. Он вновь открыл для себя «свободу получать простое удовольствие от чтения, не замутненное какими-либо литературными соображениями. А поскольку важную – весьма важную – роль в простых удовольствиях всегда играют личные вкусы, рекомендации в отношении такого чтения ничуть не надежнее, чем рекомендации в кулинарной сфере» (C, 525). Тремя такими «блюдами» были новейшие детективные романы Сименона, которые Беньямин рекомендовал нескольким друзьям в качестве лучшего средства от «мрачных часов». Также он сообщал, что с большим интересом читает Pieces sur l’art Поля Валери и Генриха Гейне. Примечательно не то, что Беньямин читал Гейне, примечательно то, что он лишь сейчас открыл в нем нечто близкое себе, тем более что ему было прекрасно известно о своем отдаленном родстве с великим поэтом. В Гейне, одном из важнейших немецких авторов XIX в., радикальные настроения сочетались с утонченностью и скептицизмом, присущими Старому Свету. Именно он несет основную ответственность за то, что немецкий литературный язык отказался от эзотерического и высокопарного романтического слога в пользу более легкой, светской и иронической тональности. Хотя во времена Беньямина Гейне по-прежнему был известен главным образом как поэт, Беньямин в типичной для него манере взял на заметку иные стороны его творчества. Гейне поднял колумнистику и даже газетные репортажи до уровня искусства. Уже будучи подозрительной фигурой вследствие своего еврейского происхождения, он был изгнан из Германии после того, как восторженно поддержал революцию 1830 г.; в 1831 г. он перебрался в Париж и после этого до конца своей жизни побывал в Германии всего два раза. Начиная с 1832 г. Гейне являлся парижским корреспондентом Augsburger Allgemeine Zeitung – в то время наиболее популярной немецкой газеты. В посылавшихся им корреспонденциях сообщения об Июльской монархии во Франции перемежаются язвительными замечаниями по поводу политических репрессий в родной стране; эти письма в том же году были изданы отдельной книгой под названием Franzosische Zustande («Ситуация во Франции»), которая тут же попала под запрет в Пруссии и Австрии. И теперь в центре внимания Беньямина оказались именно эти мудрые политические фельетоны, написанные почти 100 лет назад немецким евреем, проживавшим в изгнании в Париже.
Беньямин, по большей части вынужденный существовать на окраинах французской интеллектуальной жизни, все же мог обращаться – тактично, но с неподдельной проницательностью и не меньшей язвительностью – к творчеству своих немецких друзей и коллег. В обширном комментарии к эссе, написанном Адорно в память об Альбане Берге, Беньямин с большой похвалой отзывается о дани, продуманно воздаваемой его другом великому композитору, который был его учителем, и в то же время в комментарии Беньямина то и дело звучат отголоски его собственных работ: так, фраза «дружелюбие людоеда» взята из эссе о Карле Краусе. Также в июне Беньямин с энтузиазмом откликнулся на предложение вычитать гранки работы Адорно «О джазе». Это эссе, одно из самых противоречивых у Адорно, подвергает убийственной критике джазовую музыку как эстетическую форму, вносящую гармонию в ситуацию конфликта и способствующую сохранению структур господства. Беньямин сразу же распознал параллели между тем, как Адорно воспринимает джаз эпохи свинга, и критическими аспектами своего эссе о произведении искусства, в первую очередь параллель между принципом синкопы в джазе и эффектом шока в кино: «Удивит ли вас, если я скажу вам, в какую необычайную радость меня привело открытие такой глубокой и спонтанной внутренней связи между нашими мыслями? И вам не нужно уверять меня, что эта связь существовала еще до того, как вы ознакомились с моей работой о кино. В вашем подходе к теме заметна та мощь и оригинальность, которую обеспечивает лишь проявление абсолютной
свободы в ходе творческого процесса – свободы, чье практическое выражение в обоих наших случаях лишь подтверждает глубокое соответствие между моими и вашими представлениями о мире» (BA, 144). Существенно то, что Беньямин обходит молчанием полное несоответствие между направленностью своего эссе и эссе Адорно: в то время как Беньямин приписывает кино революционный потенциал, Адорно исключает всякую возможность найти в джазе какую-либо искупительную силу.Еще более интересна реакция Беньямина на эссе Лео Левенталя о натурализме, опубликованное в Zeitschrift, поскольку она дает нам возможность заглянуть в литературную мастерскую Беньямина. Левенталь подготовил свое эссе для издания в Zeitschrift, но оно вызвало неоднозначные отзывы; после того как оно подверглось серьезной переделке, в дискуссию был втянут и Беньямин. Его переписка с Левенталем вскоре превратилась в литературную дискуссию, в ходе которой Беньямин выдвинул теорию, «конкурировавшую» с идеями Левенталя о натуралистическом движении. Беньямин, как и в синопсисе исследования о пассажах, подчеркивал, что каждая историческая эпоха скрывает в себе типы поведения и производственные структуры и тенденции, которые остаются неосознанными. И задача критика состоит не только в исследовании тех саморепрезентаций, которые сознательно порождало прошлое, но и в выявлении тех «угрожающих или многообещающих образов будущего», которые бессознательно обитали в прошлом, подобно снам. Согласно точке зрения Беньямина, Левенталь понимал натурализм слишком буквально, ограничиваясь теми представлениями об обществе, которые непосредственно прочитываются в его литературных произведениях. Беньямин же имеет в виду тот натурализм, чьи образцы намного превосходят теории, которые как будто бы служат им основой. Согласно обрисованной им новой истории литературы, первая волна натурализма (в которую он включает и Флобера) стремилась не столько дать критику современного общества, сколько выявить «„вечно“ разрушительные силы в действии». Беньямин утверждает, что на пике этого движения, у Ибсена, оно было нерасторжимо связано с современным ему моментом в изобразительном искусстве, то есть с югендстилем. И именно здесь, по мнению Беньямина, скрывается реальное достижение Левенталя. Не называя югендстиль по имени, Левенталь указывает ряд его характерных черт, включая концепцию жизни, несущей в себе потенциал к омоложению и представление о «преображенном» естественном пространстве. И натурализм, и югендстиль «свидетельствуют» о глубоком историческом конфликте внутри буржуазии. Этот конфликт представлен теми персонажами в поздних пьесах Ибсена, которые «выбегают на сцену (оборванные, пролетаризированные интеллектуалы)», а к концу сцены «с такой готовностью тычут пальцами в фата-моргану свободы в пустыне современного общества. Вообще говоря, те, кто тонет [Untergehende] – вовсе не те, кто выплывает [Ubergehende] (какими они могли бы показаться Ницше). Однако на своем пути в ничто они проходят через ряд переживаний, которые не должны быть потеряны для человечества. Они предвидят, пусть очень смутно, участь класса, из которого они вышли… Во многих течениях натурализма человеческая природа буржуазного гражданина борется с неизбежностью, перед которой она капитулировала только в наши дни» (GB, 5:298–299). Эта типичная для Беньямина масштабная и наводящая на размышления оценка в итоге почти не сказалась на содержании эссе Левенталя, которое было опубликовано в Zeitschrift ближе к концу года под названием Das Individuum in der individualistischen Gesellschaft. Bemerkungen uber Ibsen («Индивидуум в индивидуалистическом обществе. Замечания об Ибсене»).
Беньямин, возбужденный теоретическими инициативами, поднятыми в эссе о произведении искусства, сильнее, чем когда-либо прежде, стремился вернуться к исследованию о пассажах. Тем не менее он по-прежнему ощущал необходимость писать случайные и заказные тексты, которые могли быть быстро опубликованы. Но даже эта обязательность имела свои пределы. Он снова положил в самый долгий ящик эссе о Фуксе и взялся за статью, заказанную журналом Фрица Либа Orient und Occident – статью о русском писателе Николае Лескове. Швейцарский теолог Фриц Либ (1892–1970), написавший диссертацию о Франце фон Баадере, в 1933 г. лишился профессорской должности в Базеле. В том же году он уехал во Францию и в 1930-е гг. стал главным оппонентом Беньямина в дискуссии по проблемам христианской теологии – «одним из лучших людей из тех, с кем я здесь познакомился» (C, 525). У Либа и Беньямина был назначен jour fixe: по четвергам они встречались в кафе «Версаль». Появившееся в итоге на свет эссе «Рассказчик» остается одной из наиболее известных работ Беньямина, хотя сам он, по всей видимости, не предавал ей какого-либо особого значения.
Эссе «Рассказчик. Размышления о творчестве Николая Лескова», формально представляя собой работу о творчестве сравнительно малоизвестного современника Толстого и Достоевского, начинается с общего постулата, сопоставимого с тем, который несколькими месяцами ранее прозвучал в эссе о произведении искусства, – постулата о том, что «опыт теряет ценность… Потому что никогда еще опыт не был таким обманчивым, какими были стратегия позиционной войны, инфляция в экономике, опыт военных будней и безнравственности властителей. Поколение, которое ездило в школу еще на конке, оказалось под открытым небом, среди природы, где все, кроме облаков, переменилось, а под ними в силовом поле разрушительных потоков и взрывов крошечная хрупкая фигурка человека» (SW, 3:143–144; Озарения, 346). Однако если эссе о произведении искусства уверенно смотрит в будущее, в сторону становящегося все более технологичным медийного пейзажа, то «Рассказчик» в суровой элегической манере оглядывается в прошлое, на упадок искусства устного рассказа и все, что из этого вытекает. Беньямин утверждает, что человечество утратило искусство устной передачи опыта, о котором идет речь во вступительном разделе эссе. «Потребность обмена опытом» ослабевает. Если традиционная функция рассказчика в обществе состояла в том, чтобы давать «совет» своим слушателям, то эта функция отмирает наряду с чувством принадлежности к сообществу, поскольку «ни себе, ни другому мы не можем теперь ничего посоветовать» (SW, 3:145; Озарения, 348). Роман как литературная форма, опирающаяся на изобретение печатного станка, родился в эпоху утраты устной традиции и распада ремесленного сообщества, которому та служила; роман пишется индивидуумом, чтобы его читали наедине другие индивидуумы, и в отличие от анонимно рассказываемых народных сказок обычно касается внутренней жизни индивидуумов в конкретный момент времени и в конкретном месте.
Показав, что две наиболее типичные современные прозаические формы – роман и газета – по-разному враждебны атмосфере устного рассказа, Беньямин подходит к ключевой теме эссе – теме смерти. По мере того как современное общество выводит феномен смерти и умирания не только на окраину социального пространства, но и на окраину сознания, рассказчик теряет моральный авторитет. «Дело в том, что не знание и мудрость человека, а прежде всего прожитая им жизнь… получает смысл традиции на смертном одре» (SW, 3:151; Озарения, 353–354). Глубокий нигилизм этой идеи, свидетельствующий о силе смерти над временем, подводит нас к еще одной параллели с эссе о произведении искусства: упадок устного рассказа влечет за собой отмирание особой мнемоники. В отличие от «лишенного всяких красок» света традиционной историографии с возложенным на нее бременем объяснения искусство устного рассказа с его концентрированной «всхожестью» показывает и интерпретирует «великое, непостижимое движение жизни», которое в прочих отношениях остается «вне каких-либо собственно исторических категорий» (SW, 3:152–153; Озарения, 355–356). Наконец, эта фиксация непостижимого «движения жизни» является одним из аспектов того, что в книге о барочной драме было впервые названо «естественной историей». На последних страницах эссе, где Беньямин приводит слова из «Наследия нашей эпохи» Блоха о волшебной сказке и легенде, он возвращается к одной из своих больших тем начала 1920-х гг. – проблеме тварности. Лесков в конечном счете стоит рядом с Кафкой как автор, способный проникать взором в мифический, изначальный тварный мир, который все время грозит снова поглотить нас. Даже в обличье современной литературы, но со своим сконцентрированным размахом, на который никогда не была способна ни одна форма информации, устный рассказ служит средством передачи стихийной мудрости и дает действительно полезное представление об иерархии тварного мира, «вершину которого составляют праведники, [и который] имеет много ступеней вниз, в неживое» (SW, 3:159; Озарения, 362). Эта способность поведать «о своей жизни», то есть донести ее до слушателя в сконцентрированной и очищенной форме, и является даром, которым обладал Лесков.
Если в прошлом эссе о произведении искусства Беньямина нередко критиковали за его необоснованный оптимизм, то «Рассказчик» создавал у всех впечатление, что Беньямин охвачен ностальгией по былому. Такое мнение не учитывает поразительной способности Беньямина ставить едва ли не любой заказ на службу собственным целям. В эссе о Лескове Беньямин поднимает тему, на первый взгляд чрезвычайно далекую от расцвета городского товарного капитализма в Париже, и увязывает ее с характерной для него проблематикой средств коммуникации и жанровых форм в их связи с вопросом человеческого опыта. Не исключено, что эссе о Лескове оказало бы более значительное влияние на современников, если бы Жан Кассу, редактор журнала Europe, проникся замыслом Беньямина опубликовать его во французском переводе. Беньямин взялся за перевод сам, но он так и не вышел при его жизни [420] .
420
Собственноручно выполненный Беньямином перевод его эссе Le Narrateur, завершенный летом 1937 г. и впервые опубликованный в 1952 г. в Mercure de France, см. в: GS, 2:1290–1309.