Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Вальтер Беньямин. Критическая жизнь
Шрифт:

Ваши слова о том, что вы прекращаете заниматься эссеистикой и наконец возвращаетесь к пассажам, по сути, стали самой светлой новостью, какую я получал от вас за много лет. Вам отлично известно, что я действительно считаю эту работу составной частью того вклада, который нам суждено внести в prima philosophia, и что нет ничего, чего я желал бы сильнее, чем видеть, что после всех этих долгих и мучительных колебаний вы наконец нашли в себе силы довести это дело до завершения, которое бы действительно оправдывало грандиозность затронутой вами темы. И если бы я мог вложить в этот труд какие-либо собственные ожидания так, чтобы вы не сочли это нескромным предложением, то они будут следующими: эту работу следует без всяких колебаний довести до полной реализации всего ее теологического содержания и ее самых смелых претензий во всей их буквальности, всего, что изначально было в нее заложено (иными словами, без всяких колебаний относительно каких-либо возражений, вытекающих из того брехтовского атеизма, который, возможно, нам когда-нибудь придется спасать в качестве своего рода теологии наоборот, но который мы, безусловно, не должны дублировать!); более того, избранный вами самими подход требует, чтобы вы решительно воздерживались от попыток каким-либо внешним образом увязать ваши мысли с социальной теорией. Ведь мне действительно кажется, что здесь, где речь идет об абсолютнейшим образом решающих и принципиальных вопросах, нужно говорить громко и ясно и тем самым раскрыть все ту же категориальную глубину вопроса, не пренебрегая теологией; а затем на этом решающем уровне нам будет, как мне кажется, тем проще воспользоваться теорией Маркса именно потому, что никто нас не вынуждал внешне обращаться к ней на подобострастный манер: «эстетический» аспект будет здесь способен вмешаться в реальность несоизмеримо более глубоким и революционным образом, чем это в состоянии сделать классовая теория, понимаемая как своего рода “deus ex machina”. Поэтому мне представляется обязательным,

чтобы именно самые отдаленные темы – тема «вечно того же самого» и тема преисподней – были выражены не менее сильно и чтобы концепция «диалектического образа» была раскрыта с максимально возможной ясностью. Никто отчетливее меня не осознает, что каждое отдельное предложение здесь заряжено и должно быть заряжено политическим динамитом; но чем глубже этот динамит закопан, тем большей будет сила его взрыва. Я бы не осмелился давать вам «советы» по этим вопросам – я всего лишь пытаюсь уберечь вас в качестве почти что представителя ваших собственных намерений от определенной тирании, которую, как вы однажды сделали в случае Крауса, нужно только назвать таковой, чтобы избавиться от нее (BA, 53–54).

Это активное содействие, пусть даже скрывающее в себе непрошеную претензию на соучастие, сразу же прозвучало для Беньямина поощрительным сигналом. Однако в последующие годы все более диктаторское отношение Адорно в отношении того, что можно и чего нельзя говорить о пассажах, намного более пагубным образом сказалось на самой работе и на том, как она была принята, не говоря уже об умонастроениях Беньямина.

Тогда, в декабре 1934 г., Адорно, прочитав эссе о Кафке, разглядел контуры пассажей, маячившие на его заднем плане. Он ухватился за проводившееся Беньямином в этом эссе различие между концепциями «исторической эпохи» (Zeitalter) и монументальной «мировой эпохи» (Weltalter), требуя, чтобы в исследовании о пассажах Беньямин обратился к ключевой организующей исторической концепции – взаимоотношениям между «праисторией и современностью». «Для нас концепция исторической эпохи просто не существует… и мы можем понять мировую эпоху только как экстраполяцию, выведенную из буквально окаменевшего настоящего» (BA, 68). Это сделанное Адорно напоминание о ключевой роли философии истории в дальнейшем оказало глубокое влияние на труды Беньямина, когда в 1935 г. он вернулся к исследованию о пассажах. Если первый этап этого проекта, приходившийся на 1927–1930 гг., в основном сводился к всевозможным заметкам и наброскам, отражавшим влияние сюрреализма и того, что можно назвать «социальным психоанализом» с акцентом на идее «спящего коллектива», то в начале 1934 г., вновь принявшись за этот проект, Беньямин стал в большей степени ориентироваться на социологию и историю, побуждаемый к этому замыслом большого эссе о бароне Османе и предпринятой им крупномасштабной перестройки Парижа, включавшей снос многих старых кварталов и многих пассажей. Письмо Адорно укрепило его мнение о том, что история Парижа в XIX в. сама по себе являлась зарождавшимся «историческим объектом», за которым стояло продолжавшееся идеологическое строительство или, как выражался Адорно, который представлял собой «экстраполяцию, выведенную из буквального окаменевшего настоящего». Задача, которую поставил себе Беньямин, заключалась в том, чтобы раскрыть те аспекты «праистории», которые были погребены и искажены традиционной историографией; предполагалось, что итогом этих многогранных раскопок станет создание контристории. Тогда в Сан-Ремо Беньямин начал просматривать заметки, сделанные на первом этапе проекта, с точки зрения этой новой перспективы. Вернувшись весной в Париж, он вплотную взялся за обширные изыскания, связанные с пассажами. Впрочем, он понимал, что серьезная работа над этим проектом станет возможна лишь при наличии крупномасштабной поддержки со стороны института. А институту нужно было издавать журнал. К концу пребывания Беньямина в Италии все более безотлагательной становилась работа над эссе об Эдуарде Фуксе, которую Хоркхаймер «срочно требовал» для Zeitschrift. Это было задание во всех смыслах слова, от которого Беньямин уже долго уклонялся при помощи «хитроумных отговорок». Однако, как он признавался в феврале Шолему, продолжать увиливать было нельзя.

Адорно был не единственным другом Беньямина, с которым он боролся за интеллектуальное превосходство. Свою новую книгу «Наследие нашей эпохи» только что издал Эрнст Блох, и до Беньямина доходили слухи о том, что Блох ссылался на него и на его творчество как на одну из составных частей модернистского пейзажа 1920-х гг. Собственно говоря, Беньямин намеревался восстановить отношения с Блохом, которого он не видел с момента бегства из Берлина и который, по его мнению, уже многие годы нередко «воровал» у него идеи. Еще до того как Беньямин достал экземпляр новой книги Блоха, он написал черновик профилактического письма своему старому другу (это одно из всего двух уцелевших писем Беньямина Блоху), в котором предлагал встретиться и уладить все недоразумения. «Я полагаю, что с момента нашего последнего разговора было пролито уже достаточно крови и слез для того, чтобы мы смогли продолжить обмен идеями, который мог бы подбросить материала нам обоим. А теперь перехожу ко второму пункту: если мы можем сказать друг другу что-то новое, это не означает, что мы вправе забыть старое» (GB, 4:554). Оставшуюся часть письма занимает объяснение, судя по всему, адресованное не только Блоху, но и самому Беньямину, его необычайной чувствительности к восприятию его творчества Блохом. Каким бы оборонительным ни был тон этого письма, оно тем не менее ясно показывало, что Беньямин изо всех сил стремится не допустить, чтобы их взаимоотношения пали жертвой спекуляций и слухов.

После того как Беньямин в середине января наконец прочел книгу Блоха, он поделился своей откровенно пренебрежительной, но в то же время сдержанной и тонкой оценкой этого труда с Кракауэром, призывая последнего к конфиденциальности в этом деле, поскольку «Блох, возможно, уже прибыл в Париж» (GB, 5:27). Сравнив книгу Блоха с «величественным раскатом грома, которому предшествуют мимолетные предвестья, подобные молнии», Беньямин пишет, что этот гром порождает собственные «неподдельные отголоски», которые разносятся в «пустоте». Здесь он ссылается на ключевую концепцию книги Блоха – концепцию «искр в пустоте [Hohlraum]», к чему якобы сводится и, видимо, еще долго будет сводиться «наше состояние» [398] . Утверждается, что литературной формой, уместной в таких обстоятельствах, является монтаж, взятый на вооружение в 1920-е гг. во всех видах искусства. Монтаж, или «философский монтаж», представляет собой метод этой книги и ее главную тему. «В настоящее время, – пишет Блох в разделе, посвященном «театру монтажа», – не существует ничего, кроме трещин, сдвигов… руин, пересечений и пустоты». «У поздней буржуазии монтаж – пустота ее мира, заполненная искрами и пересечениями „истории внешнего облика“». Ход этой неброской истории с ее «взаимным наложением исторических лиц» приводит Блоха к «иероглифам XIX века», и, в частности, именно здесь читатель встречается с целым набором беньяминовских мотивов, включая торговлю вразнос, газовое освещение, всемирные выставки, плюшевую мебель, детективный роман, югендстиль и т. д. Блох не только блестяще использует то, что в своей рецензии 1928 г. на «Улицу с односторонним движением» называет «философией в форме ревю», но и со знанием дела заимствует из исследования о пассажах (не без великодушной ссылки на Беньямина) его тематику и совокупность используемых в нем методов, о которых он мог получить представление в ходе берлинских бесед конца 1920-х гг. и всевозможные отголоски которых имеющий уши мог расслышать в фельетонах Беньямина. В свою очередь, Беньямин счел, что тому, как Блох подает его материал, не хватает «сконцентрированности» – того самого заряда, который будет найден в «Пассажах» после их издания.

398

Первое издание книги Блоха Erbschaft dieser Zeit (Zurich, 1935) вышло в конце 1934 г. Дополненный вариант, вышедший в 1962 г., был издан на английском под названием Heritage of Our Times. Здесь цитируется это издание (p. 8, 221, 207–208, 339, 346). Критические замечания Адорно о книге Блоха (из утраченного письма 1935 г.) см. в: BG, 129–130, 134.

Вместо четкого раскрытия поставленной темы мы снова видим старую философскую процедуру, состоящую в том, что автор «занимает позицию» по всем уже отжившим свое вопросам. Тема была достаточно очевидна, и в главах, посвященных неодновременности, она время от времени освещается с большой точностью… Предметы, о которых здесь идет речь, не поддаются исправлению и починке в пустом пространстве: они требуют форума. Я усматриваю большую слабость этой книги в том, что она избегает этого форума, а соответственно, и судебных улик, виднейшим примером которых является corpus delicti выхолощенной германской интеллигенции. Если бы усилия автора увенчались успехом, его книга стала бы одной из самых важных из написанных за последние тридцать или даже сто лет (GB, 5:28).

Беньямин был менее сдержан – и еще более ироничен – в своем отзыве об этой книге, помещенном в письме Альфреду Кону от 6 февраля. Наряду с нарочитым калейдоскопическим стилем книги он не одобряет «чрезмерных притязаний» ее автора:

Она ни в коем случае не соответствует тем обстоятельствам, в которых была написана. Напротив, она так же неуместна, как щеголь, который, прибыв с инспекционной целью в район, разрушенный землетрясением, не нашел ничего более неотложного, как немедленно расстелить персидские ковры, привезенные его слугами и, между прочем, уже несколько поеденные молью, расставить на них уже несколько потускневшие золотые и серебряные сосуды

и облачиться в уже несколько потускневшие одеяния из парчи и дамаста. Блох, очевидно, имел самые похвальные намерения и высказывает ценные мысли. Но он не в состоянии продуманно распорядиться ими так, чтобы они заработали… В такой ситуации – среди руин – щеголю ничего не остается, как пустить свои персидские ковры на одеяла, нашить из парчи плащей и отдать роскошные сосуды в переплавку (C, 478).

Пытаясь побороть уныние, одолевавшее Беньямина в Сан-Ремо, он взял себе за правило как можно чаще ездить в соседнюю Ниццу. «Не то что бы там у меня было много знакомых, но все же один-два найдутся. А в придачу к ним – пристойные кафе, книжные лавки, газетные киоски с хорошим ассортиментом: короче говоря, все то, что абсолютно невозможно найти здесь. Помимо этого, я пополняю там свой запас детективных романов. А мне их нужно много, поскольку ночь для меня обычно начинается здесь примерно в полдевятого» (C, 477). В число тех, с кем Беньямин мог встречаться в Ницце, входил его друг Марсель Брион (1895–1984), французский романист и критик, связанный с литературным журналом Cahiers du Sud. Брион рецензировал книгу Беньямина о немецкой барочной драме сразу после ее выхода в 1928 г., и в основном именно с его подачи в январском номере Cahiers du Sud за 1935 г. был напечатан «Гашиш в Марселе» Беньямина, для чего Бриону пришлось изрядно потрудиться над неуверенным языком перевода на французский, сделанного Блаупот тен Кате. Его последующие попытки организовать перевод эссе Беньямина «Марсель» остались бесплодными, хотя Брион продолжал теми или иными способами пропагандировать творчество Беньямина.

К концу февраля Беньямин был вынужден покинуть свое «пристанище в Сан-Ремо» (C, 480), где он планировал пробыть до мая, из-за неожиданного прибытия бывшей тещи. Месяцы, проведенные в Сан-Ремо, дались Беньямину не легче, чем проживание в Свеннборге. Незадолго до отъезда он послал Гретель Адорно весьма мрачный итоговый отчет:

Моя дорогая Фелицитас, поскольку ты так часто слышишь от меня о моих материальных затруднениях, было бы понятно – и, может быть, даже желательно, – если бы ты полагала, что «в остальных отношениях» у меня все хорошо. Я бы поступил по-дружески, если бы не стал опровергать это предположение. В то же время бывают моменты, когда молчание становится ядом, и, поскольку я вынужден говорить, по крайней мере в той мере, в какой мне хватит голоса, ты тоже услышишь это и не пожелаешь уклоняться от этого знания. Я провожу часы и дни в сильнейших мучениях – кажется, ничего подобного мне не доводилось испытывать уже многие годы. Это не те страдания, которые выпадают человеку, довольному жизнью, – мои страдания полны горечи, утекающей в пустоту и подпитываемой пустяками. Мне совершенно ясно, что решающей причиной служит мое положение здесь, моя невообразимая изоляция. Я отрезан не только от людей, но и от книг, а в конечном счете – когда погода совсем ухудшается – и от природы. Каждый вечер я ложусь в постель еще до девяти, каждый день хожу по одним и тем же местам, заранее зная, что никого не встречу, каждый день предаюсь одним и тем же унылым размышлениям о будущем: в этих обстоятельствах даже самый крепкий душевный склад, обладателем которого я всегда считал себя, в итоге не может не обернуться тяжелым кризисом. Самое странное при этом, что условия, которые в наибольшей степени должны были меня укрепить – я имею в виду свою работу, – лишь усилили кризис. Я закончил две крупные работы – «Бахофена» и рецензию на роман Бертольда, а мое внутреннее бремя ничуть не уменьшилось. И тут ничего не поделаешь; так или иначе мое пребывание здесь на днях завершится (сюда приезжает моя бывшая теща), но я не могу даже радоваться этому. Есть лишь одно, что может помочь: наше свидание. Если бы я только мог безусловно рассчитывать на это! (BG, 132).

Несомненно, самым коварным из многочисленных несчастий Беньямина было опасение, что его работа больше не сможет поддерживать его на плаву. 22 февраля он писал Шолему как своему архивисту, сетуя на «нынешний отрезок истории и течение моей жизни, из-за которых составление полного собрания моих бесконечно рассеянных трудов становится более сомнительным, если не сказать прямо – более маловероятным, чем когда-либо прежде» (BS, 153). И он не видел этому конца; не недооценивая устойчивости гитлеровского режима, он в то же время недооценивал его жестокость [399] . Отмечая поразительную стабилизацию положения в Германии после расправы над Ремом, в письме Альфреду Кону он предсказывал, что в стране может установиться что-то вроде режима Брюнинга, при котором управление государством производится при помощи чрезвычайных указов, а про парламент никто не вспоминает (см.: C, 476). Сам Брюнинг, занимавший должность канцлера с 1930 по 1932 г., называл свой режим «авторитарной демократией». Тот, кто заводил речь о чем-то подобном в начале 1935 г., несомненно, недооценивал те меры, посредством которых нацисты установили контроль над Германией, и фактически закрывал глаза на разворачивавшийся там крупномасштабный террор.

399

Об этом свидетельствует написанный примерно в августе 1934 г. фрагмент «Гитлеру не хватает мужественности» (SW, 2:792–793), в котором за шесть лет до выхода фильма Чаплина «Великий диктатор» Гитлер сравнивается с «женственным обликом маленького бродяги».

Глава 9

Парижские пассажи: Париж, Сан-Ремо и Сковсбостранд. 1935–1937

Первые два года изгнания привнесли в жизнь Беньямина невыразимый хаос, как и в жизнь практически каждого немецкого изгнанника. Однако 1935–1937 гг. стали временем определенной непрочной стабильности. В эти годы постепенно выросла стипендия, которую Беньямин получал от Института социальных исследований, а сам он был уверен в получении регулярных заказов от Zeitschrift fur Sozialforschung, которые дополнялись иной, более случайной журналистской работой; в то же время незначительно улучшилось и его положение на парижской интеллектуальной сцене. Из этого не следует, что жизнь в изгнании стала легче и что на горизонте наметился какой-то просвет, но все же ужасы прошедших лет сменились несколько более предсказуемой ситуацией. В этих обстоятельствах Беньямин мог более серьезно задуматься о своем главном труде. Исследование о пассажах продвинулось далеко вперед благодаря тому, что у Беньямина впервые появилась возможность представить плоды своих изысканий в компактном виде: в течение 1935 г. он составил то, что называл синопсисом данного проекта, отражавшим его текущее состояние. Чтобы составить этот проспект, Беньямин вновь изучил обширные материалы, накопленные за предыдущие семь лет, и на этой основе пересмотрел теоретический каркас проекта. В результате на свет появился лаконичный текст, известный под названием «Париж, столица XIX столетия». Итогом этой обзорной работы с материалом стало еще одно эссе – «Произведение искусства в эпоху его технической воспроизводимости». Этот труд был задуман и написан в качестве современного приложения к «Пассажам», а содержащийся в нем анализ кинокультуры дополнял исследование состояния изобразительного искусства в середине XIX в., предпринятое в рамках проекта в целом. Кроме того, в 1935–1939 гг. Вальтер Беньямин создал одну из самых убедительных теорий современности, выдержавшую испытание временем; начало этой работе было положено на протяжении девяти месяцев с мая 1935 г. по февраль 1936 г.

Впрочем, в первые дни 1935 г. главным для Беньямина стало бегство от бывшей тещи, собиравшейся приехать в Сан-Ремо. Беньямин поспешно перебрался из скромного пансиона Доры в более роскошный отель «Марсель» в Монако, где ему случалось останавливаться в прежние годы, когда, по его словам, он «все еще был членом правящего класса» (GB, 5:68). О чем Беньямин умалчивает и здесь, и где бы то ни было еще, а если и раскрывает, то лишь иносказательным образом (папка O из проекта «Пассажи»), так это о причине, привлекавшей его в Монако: здешнем казино. Письмо от его сестры, отправленное в марте 1935 г. явно в ответ на отчаянную просьбу о помощи, содержит первое открытое упоминание о мании, издавна преследовавшей Беньямина и ставшей причиной того, что отныне его обращения за поддержкой к тем, кто хорошо знал его, не будут услышаны. Дора Беньямин объявляла о своем нежелании оказывать помощь брату, поскольку была уверена, что он снова проиграет все свои деньги. А Дора Софи, его бывшая жена, в майском письме сообщала ему о дошедших до нее слухах о том, что в казино Монако он проиграл «крупную сумму» в рулетку [400] . Шолем в своих мемуарах тоже лаконично отмечает, что часто не был готов помогать Беньямину по той же причине. Таким образом, отчаянные мольбы, которыми наполнены многие письма Беньямина, сочиненные им в изгнании, следует воспринимать именно в этом контексте, не делающем ему честь: сравнивая приводимые им цифры расходов на жизнь с цифрами, сообщаемыми другими изгнанниками, приходишь к заключению, что он порой сильно преувеличивал, чтобы раздобыть средства на игру и на женщин. Например, в то время, когда Беньямин просил у сестры денег, он ежемесячно получал по 500 франков от Института социальных исследований (100 франков в швейцарских деньгах), плюс плату за берлинскую квартиру, плюс небольшие гонорары за свои произведения. При этом его сестра зарабатывала 250 франков в месяц, работая няней, и к этой сумме прибавлялось еще немного, когда ей удавалось сдать часть своей маленькой квартиры. Но, несмотря на это маниакальное прожигание жизни в парижском полусвете, едва ли мы вправе усомниться в том, каким ужасом было для Беньямина существование в изгнании. В любом случае сама неприглядность этих аспектов его жизни, пожалуй, служит наилучшим показателем его отчаяния. Чтобы взглянуть на его поведение его же глазами, имеет смысл ознакомиться с портретом азартного игрока и его опьяненным восприятием времени и пространства, приведенными в «Пассажах»:

400

Дора Беньямин Вальтеру Беньямину, 28 марта 1935 г. (Walter Benjamin Archiv 015: Dora Benjamin 1935–1937, 1935/3); Дора Софи Беньямин Вальтеру Беньямину, 29 мая 1935 г. (Walter Benjamin Archiv 017: Dora Sophie Benjamin 1933–1936, 1935/5).

Поделиться с друзьями: