Шрифт:
Моя мать была ведьмой – так она сама о себе говорила. Ведьма та, что ведает, не теряет связь с землёй и её древними тайнами. Профессор истории со своей археологической экспедицией вполне укладывался в этот шаблон.
Была да сплыла… циничность этого факта оседает масляной плёнкой на небе, пытаешься снять её языком – мерзко горчит полынью. Подперев кулаком, поросшею неровной щетиной щёку, я наблюдаю, как мужчина с неприятными кривыми руками наливает в протёртый рокс то, чем можно заправлять кукурузник, а в людей такое вливать не советуется. Середина дня, я там, где мне и место – в баре. В голове всплыл Камю: «Сегодня умерла мама. А может быть вчера – не знаю». Как всплыл, так пускает и потонет, если я и был Посторонним – то только в ожидании начала Процесса, другого мужчины из папиросной бумаги. Встряхнув головой, я поёжился, чужие мухи в моём, и так не самом светлом разуме, мне без пользы. Матушка ушла не сегодня и не вчера, уже прошло много времени… что значит это время?
Рокс наконец перекочевал ко мне в руку, пахло от него подожжённым трупом… а может от меня, какая в сущности разница? Сделав глоток, я заглянул в стакан, из глубин пойла на меня
***
Моя прошлая жизнь была весьма спорной с точки зрения морали, совершенно чётко осуждаемой с точки зрения УК РФ и собственного здоровья, как физического, так и душевного. Зато, она точно не была скучной, вдоволь наполнена женскими улыбками, музыкой и той чудной субстанцией, что зовётся молодостью, о сути которой сейчас у меня нет ни времени, ни желания говорить. В моём реноме числились – небольшой культ имени себя, безумные тусовки в сердце столицы, образ бабника (если не сказать ёбаря-террориста), драмы и преступления, битое пару раз сердце, съехавшая крыша, профуканная карьера в сфере IT, ворох писанины и прочие радости жизни деятельного дурака. Когда-нибудь придётся рассказать всерьёз – только всё это другая история.
Уводя юность за скобки, надо сказать, что в начале этой истории я прибывал в некоем промежуточном состоянии – двадцатисемилетия. Дойдя до этого рубежа, я решил слегка оттормозиться. Попытался привести свой внешний облик в относительную норму, насколько это можно было сделать в моём положении, даже избавился от ярко-изумрудных волос, с которыми гонял последний год. Отказ от безумств свёл и романтическую сторону моей жизни к некоему балансу – Инь и Ян. Ян носила дреды, имела пару татуировок и много пирсинга, она была громкой, напористой, худой и переполненной энергией. Инь же, в противовес ей, была совсем юной, стройной и лёгкой, излучающей хрупкую красоту, с бледной кожей и длинными тёмными волосами. Как тот ещё алкаш, я считал их аперитивом и дижестивом, пригубливая то одно, то другое. Не то чтобы я отказывал себе в лёгких историях во время антракта, но всё же, это и близко не было похоже на то, что было ранее. По своим меркам я вёл околомонашеский образ жизни…
Есть слух про двадцать семь лет, что в этот год судьба проверяет тебя на надлом. Ещё летом я относился к этому с усмешкой, не зная, что в моей книге судеб весь кордебалет означен осенним отделением. Именно осенью произошёл этот переход от «Туда» в «Сюда».
Моментом этого «Сюда» стала смерть моего второго отца, без сомнения, самого доброго человека, которого я знал за свою жизнь, моего Никто, как мы с ним шутили.
Я смотрел на недвижное тело, лежащее в квартире его подруги, а за окном стояла ранняя осень. Его лицо, обычно светившееся ироничной бородатой улыбкой, посинело и не выражало ничего, глаза закатились. Я сидел в кресле рядом с телом, неподалеку стояла моя племянница и её трясло. Прикоснулся к холодной руке. В голове была звонкая тишина. Хозяйка рассказала нам, как всё было, как он застыл посередь разговора, дёрнулся, попытался глотнуть воздуха и свалился на пол… Она отдала нам его вещи: кошелёк, мобильник, документы. Потом пришли люди, уложили его полное тело в простынь и вынесли. Я шёл домой не к себе, а в дом к родителям, там ждала моя сестра – его дочь. В голове была тишина. Я не помню, о чём я говорил с ней и с племяшкой, вероятно, мы сочувствовали друг другу, вероятно, мы грустили, вероятно, нам было плохо. Мы позвонили Матушке, она прибывала в своей археологической экспедиции в донских степях. Сообщать о смерти близких близким – то ещё удовольствие. Много позже я плёлся по набережной в сторону метро, в то место, которые многие звали домом, иногда столицей, иногда блат-хатой. Многие, но не я. В голове была тишина. Кажется, написал пошлое хокку. Что делать если таланта у меня всегда было меньше, чем у него было добра? Громоздкий каток плохо выразимого чувства, пахшего смехом и слезами, просто переехал мыслительный процесс, вдавив мысли в черепную коробку.
Я открыл дверь, и меня кто-то обнял, я сел за стол, и со мной кто-то выпил, я лёг в постель, и меня кто-то трахнул.
В голове была тишина.
Как прошёл следующий день я не помню. Легко представить, что я сидел и перебирал в голове воспоминания как кубики – от самого детства до последних месяцев. Глупо пытаться перечислить всё, что мне досталось от моего Никто. Если я и способен к добру, то только потому, что научился излучать остатки того, что впиталось в мои славянские кости пролившееся из его иудейского мира. А день, что день? Прошёл, да и чёрт с ним, главное, что в конце я уснул.
Утро подняло меня звонком, надтреснутым голосом племянницы телефонная трубка сказала: «Приезжай, Мама умерла».
Спускаюсь в метро, не замечаю людей, толкаюсь плечами, не успев заметить жизнь вокруг. Шаг – одна станция, шаг – другая. Мозг включился только когда передо мной случилась перепалка. Кто-то кричал: «Либеральная мразь, зато Крым наш!», кто-то шипел в ответ: «Да он уже второй год наш, а эти ваши уроды святого на мосте убили»; какое мне дело, мне, главное, домой. Шаг – эскалатор, длинные ноги из-под мини-юбки. Шаг – касса магазина, а в руке бутылка водки. Шаг – набережная, старушка выгуливает маленькую собачку на газоне. Шаг – комната, на полу лежит сестра. Дошёл, стою, смотрю. Солнечно, на столике у двери лежали монетки, пересчитал, достал телефон: синяя птичка на белом экране, поле «Что происходит?» – действительно?
«Комната пахла мёртвой сестрой, солнцем и 28 рублями», – плюнул мыслью в цифровое брюхо интернета, внутри что-то отозвалось. Такой уж я человек – шутить можно либо над всем, либо ни над чем. Сел рядом с сестрой, спокойной до своей полной окончательности, мы больше не поссоримся
и не посмеёмся – и это меня выводило из себя, я был чрезвычайно зол. «Твою-то душу, сестричка!» – вертелось у меня в голове, вот как, как я теперь буду встречать нашу мать? Злоба и грусть выветриваются с годами, а что толку – она больше не поведёт себя как «чёрт знает что», мне не надо будет занимать денег у друзей, чтобы положить её в реабилитацию, но что это значит по сравнению с тем, что она больше не приготовит мне яичницу? У кровати лежала книга Горького «На Дне» – стало тошно. Я встал, запирая мысли и чувства в сейф за толстые створки логики, обошёл комнату, выискивая между книг мелкие тайники в которых лежит то, о чём не стоило знать матери. Нашёл. Нашёл много и в разных местах комнаты, грязного цвета, в белых целлофановых мешочках, ох уж этот шик девяностых! Выкинул свои находки с балкона и долго смотрел на канал, вяло влекущий свои воды по безнадёжно опустевшему для меня городу.Последующие события года слились в единый ком, с момента возвращения матери в Москву. Человек, летевший к одному гробу, прилетел к двум, сел, и где-то внутри себя уже больше не встал.
Похороны моего Никто – такого количества людей я не видел на похоронах ни разу, нам пришлось держать двери морга открытыми, чтобы люди шли и шли, и шли, обтекая гроб, прощаясь и выплёскиваясь волнами на улицу, целое море людей – наблюдая это, я осознал силу притяжения хорошего человека. Я смотрел, как проходят бессчётные десятки людей и держался за край гроба, чтобы меня не снесло волнами людского сочувствия. В голове роились странные мысли, ничего важного, ничего, о чём «говорить темно», только глупости, вроде того, как я увидел его на первом в нашей стране концерте Матисияху: мы с друзьями стояли в толпе молодняка перед сценой, мастистые исполнители и просто любители регги, а иудейская верхушка нашей страны сидела в амфитеатре зелёного театра, было забавно увидеть его там рядом с главным рабби. Конечно, они ушли после пары песен, но сам инцидент остался в моей памяти тёплым пятном.
Кладбище добавило мне знаний о культуре похорон у его народа – забавное продолжение их запретов на пирсинг и татуировки, изменение тела, которое не твоё, а всего лишь подаренное тебе богом. Похороны – момент торжественного возвращения чужой собственности, чистого, красивого, омытого в пряностях, в парадной одежде – саване. Парадной… без карманов, теперь они не нужны. Как по мне, если тебя пришло проводить столько людей, то никаких карманов не хватит на твоё богатство.
Потом были похороны сестры, уже второй за мою жизнь, но первой, которую я знал. Несмотря на все ссоры, что у нас были, на водораздел жизненных взглядов и поведения. Нельзя так уж просто выкинуть из памяти факты: её молодость, тусовку с Хирургом, который тогда не скуривался и не был ничьей подстилкой, её юмор и умение готовить, её доброту, скрытую за житейской мелочностью, её корыстность и её безотказную любовь к близким… до какой-то поры. Моя сестра была сложным человеком, главное, она была человеком. В голове всплыла сцена из начальной школы: сестра пришла меня забирать с продлёнки, я был чем-то сильно недоволен, по дороге домой я сказал: «Знаешь, ты как Мэри Поппинс!», она покраснела и улыбнулась, было видно, как ей приятно, выждав паузу, я продолжил: «Я всегда ненавидел Мэри Поппинс». Такие уж у нас были отношения, теперь это оседает ядом в моей повзрослевшей ухмылке. Смотря в гроб, я вспоминал то, чего помнить не мог, но что живо в приданиях, как вместо похода в зоопарк она водила меня на слёты байкеров, и родителям, по возвращению домой, я отвечал, что видел Бегемота и Змея. Тот дом, что стоит на Трубной, был местом для «чада и кутежа» задолго до меня – её стараниями, и у меня там были моменты в ранней юности, когда сестра по-семейному уступала мне «площади на потусить с друзьями», сама сваливая в неизвестном направлении.
Мы были разными, но одинаково обиженными тем, что нас променяли на степное царство, мы были разными и выбрали разные пути, но я всё равно любил свою сестру, такой какой она была и так как вышло.
Вероятно, жизнь любит меня любовью абьюзера-алкаша, решившего, что нужно больше захватывающего экшона в моё двадцатисемилетие. Через полтора месяца ушёл один из моих лучших друзей. Умер страшной смертью – задохнувшись в приступе астмы, лёжа на полу комнаты, так и не дождавшийся кареты скорой помощи, которая приехала уже только для того, чтобы освидетельствовать его отбытие в лучший из миров. Приложило, словно молотом: скромный еврейский мальчик, играющий на скрипке, выросший не в том месте и не в том обществе, ставший, в результате ироничным сукиным сыном с длинными красными волосами. У него имелась татуировка на подбородке, неподражаемая манера шутить и отличное чувство вкуса, во всём, что не касалось женщин и парфюма. Этот худой ухватистый парень, зарабатывающий на жизнь за гранью, очерченной законодательством нашей страны, был мне ближе многих старых знакомцев. Через несколько дней я замер над его гробом. Немногочисленные скорбевшие были поделены невидимой стеной на две плотные группы. Его друзей – разномастное сборище людей его понимавших и принимавших, чьи надежды и потребности он носил в своих длинных волосах. Его родителей – истово ненавидящих вышеописанную мной группу и обвиняющих её в потери сына, которого они не знали и не хотели понять.
Я стоял рядом с его лучшей подругой, моей марой, мы держались за руки, наверно, это был последний момент, когда мы были по-настоящему близки. Что он, лежащий в гробу, что она, крепко сжимавшая мою руку – оба этих человека настолько глубоко засели во мне, что проливаются в истории, вышедшие далеко за грани наших соприкосновений. Проливаются до сих пор, и о них надо будет говорить отдельно, но это правда из «Сейчас», а из «Тогда» был только звон мёртвых витражей, осевших грудой битого стекла в её глазах, и был комок, который я старался, но всё не мог сглотнуть. В голове у меня неслась кинохроника с кадрами, запечатлевшими меня и моего лейтенанта вместе на рубежах нашей неблагой войны против серости в этом старом городе. Говоря языком приемлемым законом, его поминки были жёсткими.