Сначала страх, и следом — ужас,всё слышно, истреблен покой.И шторм, в просторах обнаружась,грядет: надежды никакойна то, что гром судьбы не грянет.Молчат часы, но на краюнебес — уже зарницы ранятюдоль сию.Отчаянная и глухая,ничем не ставшая толпа,от омерзенья иссыхая, кружит,презренна и тупа,по ветхой Западной Европе, —но только в пропасть, в никуда,беснуясь в ярости холопьей,спешит орда.Себя считая ветвью старшейи оттого рассвирепев,бубня глухих военных маршейпьянящий гибелью напев,им остается к смерти топать,в разливе гнева и огняпорабощенных — в мерзость, в копотьгуртом гоня.Теперь ничто не под защитой, —но всё ли сгинет сообща,затем ли Крест падет подрытыйи рухнет свастика, треща,затем, чтоб серп вознесся адский,Европа, над твоей главой —сей полумесяц азиатскийтам, над Москвой?..
В Исландии, где меж скалами фьордаСтоит Акурейри, я вздремнул;Я слушал, как монотонно, гордоЗвучит в пустоте водопадный гул.Приглядываясь к прибрежным каменьям,Кружится лысый орлан-разведчик,Лишь овцам и северным оленямПастись привычно у здешних речек.Здесь низвергающаяся водаВыдалбливала гранит на дне.Я спал, но думал: кто знает, кудаКорабль увозит меня во сне?Я спал, как спать вовек не смогуНа койке своей, вдали от земли;Кто ведает — на каком берегуПосле крушенья меня спасли?Я видел во сне — зачем, почему? —Как между богами грянул Рагнарек,Падала глыба за глыбой в дыму,Будто
за легким шариком шарик.Однако проснулся я, и сноваУвидел поток, летящий с кручи,Луна средь неба, еще ночного,Скользила в зарю, как маяк плавучий.Птицы да скалы — всё неизменно,Радуга в падающей воде;Но поднялись травы мне по колено,И корабля не видать нигде.Предел и горестям, и заботамНаходят люди в этом краю,Смыло ревущим водоворотомТревогу бессмысленную мою.В Исландии, где водопад у фьордаИ порт Акурейри, вздремнулось мне,Светлее и чище — знаю твердо —Стала душа моя в этом сне.
1
Порт на севере Исландии, вблизи от водопада Годафосс.
КОНЕЦ
Без боли вспомнить не могу,Как погибал с тоскиИ знал, что к морю убегуНавстречу другу иль врагу:Так грезят моряки.Я ныне ото всех вдали,Вокруг — единый океан,Где ни Елена, ни ТристанНе породят фатаморган,И здесь я слышу зов земли…Здесь мысленно уйти могу,Давнишним грезам вопреки,Туда, где берегут пескиПоследний, узкий след доскиНа берегу.
АЛБЕРТ ХЕЛМАН (1903–1996)
ТОСКА ПО ДОМУ
Уроженец Суринама в Нидерландах во время войны
Как властно ты влечешь меня,земля родная…Я не могу прожить и дня,не вспоминаяо том, как шелестит листвапод солнцем — либокак беспредельна синевав Парамарибо…Там зной вскипает, вопрекитому, что рано…Там раскрывает лепесткицветок банана…Там в каждой жилке аромати в каждой фибре…Там слышится напев цикади песнь колибри…Там славят девушки рассветсреди росинок…Там женщины почтенных летспешат на рынок.Там кашу нынче, как вчера,толкут старухи;Там коротают вечерана ветках духи…Куда же нынче завелименя невзгоды,зачем от родины вдалибреду сквозь годы?Здесь всё, чему душа дана,задушат вскоре,здесь только голод и война,здесь смерть и горе.Когда же завершит покойземную драму?В Голландии живу тоскойпо Суринаму.Как манит сердце журавлявернуться в сроки —влечет меня моя земля,мой дом далекий…
ГДЕ?
Все, что навек ушли во тьму,чей разум вечностью утишен, —когда, и где, и в чьем домуих тихий зов бывает слышен?Коль он предвестье, то к чему?Ведь, без сомнения, ониживут в стране блаженной ныне,где весны длятся искони,где бледен берег звездной синии где не наступают дни.Зачем так часто нам слышнаих жалоба; зачем, как птица,меж гулких стен скользит онаи так отчаянно стучитсяв стекло закрытого окна?О чьей твердят они беде,в разливе сумрака над садомзабыв о скорби и суде?Они томятся где-то рядоми сетуют. Но где? Но где?
ГОЛОСА
Больной не спит, он издалечевнимает сумрачные речивещей: оконной рамы всхлип,разболтанной кровати скрип,глухое тиканье часов,шуршание вдоль плинтусов,несчастной кошки долгий войи стук шагов по мостовой;пьянчужка, пропустивши чарку,бредет по направленью к парку,где каплет желтая листва,где, слышимый едва-едва,под банджо голос испитойвздыхает о земле святой,перевирая текст псалма —бред воспаленного ума;обрывок старого романсаи пляска мертвецов Сен-Санса,фанфар полночный унисон,погасших звезд немолчный стон,о мертвых детях плач без слов,и трепет влажных вымпелов,и женский смех, и лай собак,и колокольца мерный звяк;старанье крохотной личинки —она грызет сиденья, спинки,ко всем событиям глуха;и резкий окрик петуха,затем другой, в ответ ему;зверь, что влачит людей во тьму,зевает, мрачен и велик…нет, это тонущего крик!И совесть, как сверчок, стрекочет,и червь забвенья душу точит,жужжит во тьме пчела мечты,сомнений ползают кроты…и мышь во мраке что-то ест,а там, где замаячит крест, —там чахлой смелости ростоки возбужденной крови ток.Ледок, на ручейке хрустящий,и колокол, во тьме звонящий,процессий шаркающий шаг,и слово — неизвестно как —звучит сквозь море тишины;полет серебряной струны,будильник, что идти устал, —и сердца треснувший кристалл.Да, сердце бедное не дремлет,и ждет, и постоянно внемлет;молчит забота, меркнет свет;вопросы есть, ответов нет!
РОБЕРТ УИЛЬЯМ СЕРВИС (1874–1958)
ВЫСТРЕЛ ДЭНА МАК-ГРЮ
Для крепких парней салун «Маламут» хорош и ночью и днем;Там есть механическое фоно и славный лабух при нём;Сорвиголова Мак-Грю шпилял сам за себя в углу,И как назло ему везло возле Красотки Лу.За дверью — холод за пятьдесят, но вдруг, опустивши лоб,В салун ввалился злющий, как пес, береговик-златокоп.Он был слабей, чем блоха зимой, он выглядел мертвяком,Однако на всех заказал выпивон — заплатил золотым песком.Был с тем чужаком никто не знаком, — я точно вам говорю, —Но пили мы с ним, и последним пил Сорвиголова Мак-Грю.А гость глазами по залу стрелял, и светилось в них колдовство;Он смотрел на меня, будто морем огня жизнь окружила его;Он в бороду врос, он, как хворый пес, чуял погибель свою,Из бутыли по капле цедил абсент и не глядел на струю.Я ломал башку: что за тип такой пришел сквозь пургу и мглу, —Но еще внимательнее за ним следила Красотка Лу.А взгляд его по салуну скользил, и было понять мудрено,Что ищет он, — но увидел гость полуживое фоно.Тапер, что рэгтаймы играл, как раз пошел принять стопаря,А гость уселся на место его, ни слова не говоря.В оленьей поддевке, тощий, неловкий, — мне слов-то не подобрать, —С размаху вцепился в клавиши он — и как он умел играть!Доводилось ли вам Великую Глушь видеть под полной луной,Где ледяные горы полны слышимой тишиной;Где разве что воет полярный волк, где, от смерти на волосок,Ты ищешь ту проклятую дрянь, что зовут «золотой песок»,И где небосклоном — красным, зеленым — сполохи мчатся прочь?Вот это и были ноты его… голод, звезды и ночь.Тот голод, какого не утолят бобы и жирный бекон.Голод, который от дома вдали терзает нас испокон.Пронимает тоскою по теплу и покою, ломает крепких парней;Голод по родине и семье, но по женщине — всех сильней:Кто, как не женщина, исцелит, склонясь к твоему челу?(Как страшно смотрелась под слоем румян красотка по имени Лу!)Но музыка стала совсем другой, сделалась еле слышна,Объяснив, что прожита жизнь зазря и отныне ей — грош цена;Если женщину кто-то увел твою, то, значит, она лгала,И лучше сдохнуть в своей норе, ибо всё сгорело дотла,И остался разве что вопль души, точно вам говорю…«Я, пожалуй, сыграю открытый мизер», — вымолвил Дэн Мак-Грю.Стихала музыка… Но, как поток, она вскипела к концу,Бурля через край: «Приди, покарай», — и кровь прилила к лицу.Пришло желание мстить за всё, — да разве только оно?Тупая жажда — убить, убить… Тогда замокло фоно.Он взглянул на нас, — я подобных глаз не видел, не буду врать;В оленьей поддевке, тощий, неловкий, — мне слов-то не подобрать;И спокойно так нам сказал чужак: «Я, конечно, вам незнаком,Но молчать не могу, и я не солгу, клянусь моим кошельком:Вы толпа слепцов, — в конце-то концов, никого за то не корю,Только чертов кобель тут засел меж вас… и зовут его Дэн Мак-Грю!»Я голову спрятал, и свет погас, — бабахнуло будь здоров!После женского крика зажегся свет, — мы увидели двух жмуров.Начиненный свинцом, — ну, дело с концом, — Мак-Грю лежал на полу,А чужак с реки лежал, привалясь к бюсту красотки Лу.Вот и вся история: на нее глядел я во все глаза.Допился ли гость до синих чертей? Не скажу ни против, ни за.У судей, наверное, много ума, — но я видел: в спешке, в пылу,Целуя, обчистила чужака красотка по имени Лу.
КРЕМАЦИЯ СЭМА МАК-ГИ
Навидались дел, кто денег хотел,Кто золото здесь искал;Тут въявь и всерьез въелся в жилы мороз —Сказанья полярных скал;Но поди опиши ночь в палярной глуши —Господи, помоги! —Ту ночь, когда средь Лебаржского льдаСжег я Сэма Маг-Ги.Нешто гнали враги теннессийца Мак-Ги, что хлопок растил испокон, —Узнай-ка поди; но Юг позади, а впереди — Юкон.Сэм искал во льду золотую руду, повторяя на холоду,Мол, дорогой прямой отвалить бы домой, твердил, что лучше в аду.Сквозь рождественский мрак упряжки собак на Доусон мчали нас.Кто болтает о стуже? Льдистый коготь снаружи раздирал нам парки в тот час.На ресницах снег, не расклеишь век, да и ослепнешь совсем;Уж чем тут помочь, но всю эту ночь хныкал один лишь Сэм.Над головой стихнул вьюги вой, над полостью меховой;Псы поели в охотку, звезды били чечетку, и Сэм подал голос свой,Он сказал: «Старина, мне нынче — хана, думаю, сдохну к утру;Вспомни просьбу мою в ледяном краю после того, как помру».Полумертвому «нет» не скажешь в ответ; а Сэм стонать продолжал:«Пуще день ото дня грыз холод меня — и в железных тисках зажал.Но лечь навсегда под покровом льда… Представить — и то невтерпеж;Счастьем или бедой, огнем иль водой — поклянись, что меня сожжешь».Смерть пришла на порог — торговаться не впрок, я поклялся: не подведу:И утро пришло, но как тяжело пробужденье на холоду!Сэму виделась тропка у плантации хлопка где-то в стране родной:А к ночи Мак-Ги отдал все долги, превратился в труп ледяной.Дыхание мне в той гиблой стране ужас перехватил,Обещанье дано — его все одно нарушить не станет сил;Труп к саням приторочен, торопись иль не очень — не об этом в итоге речь,Покорствуй
судьбе, долг лежит на тебе: что осталось — то надо сжечь.Моги не моги, а плати долги, у тропы — особая власть.Проклинал я труп, хоть с замерших губ не позволил ни звуку пасть.Ночь темна и долга, и собаки в снега протяжное шлют вытье,Укоряя меня кружком у огня: не сделано дело твое.Вливался мой страх в этот бедный прах, тянулись дни и часы,Но я, как слепой, шел всё той же тропой; оголодали псы;Надвигалась тьма, я сходил с ума, жратва подошла к концу,Я место искал, он — щерил оскал; и стал я петь мертвецу.И добрел я тогда до Лебаржского льда — попробуй, не очумей!Там намертво врос в ледовый торос кораблик «Алиса Мэй».Я на Сэма взглянул и тихо шепнул, хоть был заорать готов:«Черт, операция! Будет кр-ремация — высший-из-всех-сортов!»Я взялся за труд: вскрыл полы кают, котел паровой зажег,Даже увлекся: насыпал кокса, не иначе — Господь помог;Ох, было дело: топка взревела, такое заслышишь — беги!Я в горячей мгле схоронил в угле тело Сэма Мак-Ги.Я решил, что не худо прогуляться, покуда тлеет покойник в дыму;Меркло небо во мраке, завывали собаки, быть поблизости — ни к чему.Всюду снег и лед, но горячий пот на лбу смерзался корой;Я долго бродил, но котел чадил и в небо стрелял порой.Сказать не могу, как долго в снегу длился тяжелый гул;Но небо врасхлест посветлело от звезд — и я вернуться рискнул;Пусть меня трясло, но себе назло я сказал: «Ну, вроде пора —Догорел твой друг!» — и открыл я люк, заглянул в потемки нутра.Я-то парень неробкий, но в пылающей топке Сэм спокойно сидел внутри:Улыбаясь слегка, он издалека крикнул мне: «Дверь затвори.Здесь тепло весьма, но кругом зима — как бы снегу не намело:Как в минуту сию, лишь в родном краю было мне так же тепло».Навидались дел, кто денег хотел,Кто золото здесь искал;Тут въявь и всерьез въелся в жилы мороз —Сказанья полярных скал;Но поди опиши ночь в полярной глуши —Господи, помоги! —Ту ночь, когда средь Лебаржского льдаСжег я Сэма Маг-Ги.
БАЛЛАДА О ГРОБНИЦЕ ЛЕНИНА
Это слышал я в баре у Кэйси —Савецкаво парня рассказ,Что свалил с Лубянки для горькой пьянкиИ сумел добраться до нас,От кровавой звезды уволок во льдыШрам да выбитый глаз.Ленин спит в саркофаге, реют красные флаги, и трудяги, к плечу плечом,Словно крысы, входя, ищут нюхом вождя — прощаются с Ильичом.Смотрят пристально, чтоб бородку и лоб в сердце запечатлеть,Вобрать до конца в себя мертвеца, который не должен истлеть.Серые стены Кремля темны, но мавзолей багров,И шепчет пришлец из дальней страны: "Он не умер, он жив-здоров".Для паломников он — мерило, закон, и символ, и знак, и табу;Нужно тише идти — здесь спит во плоти их бог в хрустальном гробу.Доктора в него накачали смолу для покоя людских сердец,Ибо если бог обратится в золу, то и святости всей конец.Но я, тавариш, нынче поддал… и открою тебе секрет,Я своими глазами это видал — других свидетелей нет.Я верно служил Савецкай стране — чекистом и палачом,Потому в живых оставаться мне всё одно не дадут нипочем;Тех, кто видел такое, не оставят в покое, будь сто раз себе на уме,За это дело только расстрела я дожидался в тюрьме.Но сумел сбежать, а в себе держать больше тайну я не могу;Бородой Ильича поклянусь сгоряча, разрази меня гром, коль солгу.На Красную площадь меня занесло — поглядеть на честной народ,На всякое Марксово кубло, что к Мавзолею прет;Толпится там москаль, грузин, туркмен, татарин-волгарь,Башкир и калмык, латыш и финн, каракалпак и лопарь,Еврей, монгол, киргиз, казах; собравшись из дальних мест,Толпа стоит со слезами в глазах, этакий ленинский съезд.Сколько лет прошло, а их божество закопать еще не пора,Они — будто плакальщики того, кто умер только вчера.Я видел их, бредущих в тоске, кротко шепча слова.У меня, понятно, плясала в башке водка, стакан или два.Шла, как всегда, людская чреда, обыденная вполне,Но с трудом в этот миг удержал я крик, ибо призрак явился мне.Да, меня отыскал этот волчий оскал: таков был только один —Никто иной, как зарезанный мной князь Борис Мазарин.Ты не думай так, что мне б не в кабак лучше пойти, а к врачу;У алкаша тоже есть душа, я спиртом ее лечу.Без выпивки мне забыть не дано служение делу зла,За мной бегущие, как в кино, лица людей и тела.Но страшнее всех этот черный грех, позабыть я пытаюсь зряТо, как был убит Борис Мазарин, верный слуга царя.Его, дворянина, мы взяли врасплох: нам повезло однова;И мать, и сына, и дочек всех трех прикончили мы сперва.Мы пытали его, твердя: «Говори!», — а он молчал: ишь, каков!Тогда мы распяли его на двери остриями грязных штыков.Но он с презрением бросил нам: «Чертово шакалье!Сто к одному вас я возьму, сгину за дело свое».И я задрожал и ему кинжал в глотку воткнул до конца,Чтоб затем в тюрьме утопить в дерьме готового мертвеца.Конец казаку, да и всей родне, и они б воскресли навряд…Только князь шагает прямо ко мне, и местью глаза горят.(Может, это бред, может, пьяный вздор моей головы дурной?)Так я увидал мерцающий взор человека, убитого мной.И в огне его глаз я прочел приказ, он короток был и прям;Безвольный, тупой, я слился с толпой, скорбно ползущей к дверям.Не знаю, реален он был или мним, но строго за ним в аккурат —Всё шел я за ним, всё шел за ним и скоро вошел в зиккурат.Там свет всегда холоднее льда и дует вечный сквозняк;Спотыкаясь, в поту, как в пустоту я сделал по лестнице шаг.Я кричал бы, да горло сухостью сперло; и, его не найдя руки,Подумал — нет, уж какой там вред способны творить мертвяки.Увы, надеждам моим вопреки, он сам нащупал меня,Плечо мое зажала в тиски костлявая пятерня.Не казак удалой, а череп гнилой, проломлен высокий лоб…Вот и зал, где Ленин лежал, нетленен, всунут в хрустальный гроб.Ступив за порог, я всё так же не мог ни вырваться, ни упасть:Будто клешня, вцепилась в меня его ледяная пясть.Вспоминать не хочу, как к Ильичу мы подошли наконец,Жестом недобрым к собственным ребрам вдруг потянулся мертвец.Затрещала рубашка, кости хрустнули тяжко, а потом единым рывкомИз груди, смеясь, выхватил князь сердца кровавый ком…Кабы просто ком бы!.. Как выглядят бомбы, я узнал на своем веку.А он хохотнул… и БОМБУ метнул прямо в ленинскую башку.За вспышкой слепящего огня раздался бешеный рев.И мир обрушился на меня, он стал кровав и багров.Потом и вовсе исчез во тьме; я очнулся, едва живой,Не то в больнице, не то в тюрьме свет мерцал над моей головой:А рядом призрачная орда ворочалась тяжело,Из всей толпы в мавзолее тогда одному лишь мне повезло.Твердили, что всё это было во сне, — а сны, понятно, не в счет, —Но по их глазам было ясно мне, что я назначен в расход.С Лубянки в итоге я сделал ноги, да не о том рассказ,Не прими за брехню, но я объясню, как дела обстоят сейчас…Гепеу закон охраняет свой, ему никогда не спех;Мавзолей на ремонте — так не впервой: он снова открыт для всех.Там Ленин лежит на все времена, как символ, знак и табу,И плетутся вшивые племена, благодаря судьбу;Раз Ленин нетленен, то мир неизменен, протухнет — падет Совдеп,А не сгнил он покуда — охрана не худо зарабатывает на хлеб.Но к стеклянному гробу подойти ты попробуй, при этом надо учесть:Нетленная рожа на воск похожа… но это же воск и есть.Расскажут тебе про искусство врача, про чудотворный бальзам,Но там — лишь чучело Ильича, уж поверь ты моим глазам.Бомба брошена в гроб прямо в лысый лоб, это я увидеть успел.Всё гремит надо мной гул волны взрывной… а Ленин, выходит, цел?Я кричу, и пусть дрожит мавзолей: кто придумал такую дрянь?Не веришь — времени не пожалей, пойди туда да и глянь.Ты решил — смутьян безумен и пьян… Нет, я не полезу в раж,Рубану сплеча: там нет Ильича, там лежит восковой МУЛЯЖ.Это слышал я в баре у Кэйси —Савецкаво парня рассказ,Это был пролетарий с развороченной харейПредставитель народных масс.Ну, а если поймешь, где тут правда, где ложь, —Стало быть, в добрый час.
ТЕОДОР КРАМЕР (1897–1958)
ЗИМНЯЯ ГАВАНЬ
Мойше Розенблит на месте старомутомился бизнес делать свой,взял да и пошел со всем товаромк Гавани далекой Грузовой.Спустится матрос с холодных сходени решит на корточки присесть, —а товар у Мойше превосходен:есть ножи и есть любая жесть.Мойше Розенблит,или что болит?Кто тебе шататься тут велит?От реки ползет холодный морок,и шпана не слышит отговорок,Мойше Розенблит, ты старый жид!Мойше Розенблит с лотком на пузе,что ни вечер, заявлялся в порт,научился разбираться в грузе,различал второй и третий сорт.Он смотрел, как флот уходит в рейсы,но имел достаточно умане бурчать, коль дергали за пейсы:грогом надирался задарма.Мойше Розенблит,что за странный вид,что в порту тебя так веселит?От реки ползет холодный морок,и шпана не слышит отговорок,Мойше Розенблит, ты старый жид!Мойше Розенблит тропой в туманек мельнице добрался водяной.Утром он по дырам на кафтанебыл опознан уличной шпаной.Дождь, рассвет не темен и не светел,вот и Мойше подошел черед;те, кого вчера жестянщик встретил,слышали, как тихо он поет:Мойше Розенблит,плюнь на грустный вид,больше ничего не заболит!От реки ползет холодный морок,и шпана не слышит отговорок,Мойше Розенблит, ты старый жид!
По-тихому, на всякий случай,впотьмах умело взяли нас,за проволокою колючеймы оказались в тот же час.Ползла чреда часов туманных,нам долго было сужденопри жалких наших чемоданахстоять, не чуя ног давно.Мы — хайтонские бедолаги,от всех, кто дорог нам, вдали,трофей союзничьей отваги,соль — извините! — пыль земли.Черпак баланды, самый первый,испробованный на веку;болит спина, ни к черту нервыи тело радо тюфяку;И мы легли, шурша соломой,в казарме на немытый пол,мы обволакивались дремой,но сон спасительный не шел.Шаг часового, шаг жестокийдоносится издалека;на западе и на востокенас гордо стерегут войска.Но страх всё гуще, всё приметней,знакомым больше веры нет;неумолкающие сплетниплодят в потемках полный бред;всё громче пульс и всё короче,в душе — опять же пустота;глядишь, эсесовцы средь ночитараном выбьют ворота.Нас выведут, рядком построив,винтовки тявкнут в тишине —и мигом кровь и мозг изгоевразбрызгаются по стене.Но может статься, что во мракегрядет спасенье от оков;поверх костей взрастая, макизаблещут шелком лепестков.И мы узнаем, что невзгодынам в жизни выпали не зря,что ради торжества свободымы попадали в лагеря.Ну что ж, покуда честь по честидостойно посидим в плену;авось с союзниками вместесумеем выиграть войну.
2
С 23 мая по 23 августа 1940 года Крамер, как всё еще не получивший британского подданства, был интернирован в лагере Хайтон под Ливерпулем, откуда был переведен в лагерь на остров Мэн.