Венеция: Лев, город и вода
Шрифт:
Никогда я не отваживался больше чем на трагетто [31] , тоже гондолу, но только от одного конца Большого канала до другого. Неуверенный шаг в лодку, крепкая рука гребца подхватывает тебя под мышку, пробуешь стоять, не теряя равновесия, или сразу садишься на узкую скамейку, чтобы не потерять лицо. Лицо или равновесие — вот что главное. Нет, я такого никогда не делал. В прошлом году, когда в Венеции шел снег — мы тогда снимали маленькую квартирку у площади Сан-Самуэле, на задворках выходящего в переулок давнишнего дворца (темное, неприметное помещение за решетками, с собакой, которая вечно тявкала, когда мы входили, и практически без вида на воду), — я рано утром видел, как мимо плывут сияющие от счастья японцы, тесной кучкой, под зонтиками, капюшоны и шапки в снегу. Гондольер пел о солнце, смахивая с глаз снег. «О sole mio». Я любовался им. Лодка медленно шла мимо, и я не сомневался, что они никогда не забудут эту поездку, и мне очень хотелось знать, как по-японски будет «никогда». Если ты не сидел в гондоле, ты никогда не бывал в Венеции.
31
Лодка, похожая на гондолу, но более широкая.
Все
А теперь? Теперь мы сами были этими другими и сидели в гондоле, шагнули в лодку неуверенно, но слишком грузно, лодка кренится, однако ж привычная рука подхватывает неуклюжие тела, сажает на подушку, можно начинать поездку, и тотчас мир меняется, живет над тобой, рядом, на набережных, теперь видны не лица, а обувь, дома вытягиваются, и вдруг обнаруживается все то, чего ты никогда не искал; мягкая зыбь завладела городом, стены предстают глазу как живая кожа, царапины, раны, шрамы, исцеление, старость, история, черные водоросли, зеленые водоросли, таинственная изнанка мостов, мрамор и кирпичная кладка, другие лодки, жизнь на воде в городе из камня и воды. Гондольер негромко называет имена церквей и больших построек, словно старик священник читает литанию, слушать которую необязательно. Порой я пытаюсь следовать за ним по карте, но очень скоро сбиваюсь. Иной раз, когда мы огибаем острый угол, он громко вскрикивает «Ой!», будто нашей жизни грозит опасность, но я уже смирился, слушаю, точно ребенок в материнской утробе, плеск околоплодных вод и совершенно не хочу рождаться вновь.
Воспоминание. Зимний день. На площади Сан-Марко лежит снег, но быстро стаивает. Я стою в одной из галерей, смотрю на мокрую площадь, думаю о том, что у меня на глазах талая вода медленно утекает, но, прямо как в стихотворении Нейхофа, реальность оказывается иной: я вижу не то, что вижу, ведь среди камней на площади словно бы находится источник, и я вижу, как в нескольких местах вода медленно поднимается, будто город пронизан порами. Сирен, что предупреждают о всерьез высокой воде, я не слышал, стало быть, вряд ли происходит что-то опасное, но все равно не могу отвести взгляд. Внизу должна быть земля, а не вода, город не корабль. Или все-таки? Я стою на камнях, я не Иисус. А я правда стою на камнях? Вдали я вижу людей, они тащат своеобразные настилы, у меня нет другого слова для этих продолговатых деревянных предметов с четырьмя металлическими ножками, по которым можно идти над поверхностью воды, а не брести по воде. Вода может подняться на полметра, и, когда такое случается, из настилов выкладывают узкие дорожки, где пешеходы могут разминуться лишь с трудом. Из лагуны выносит черный ил, мертвую воду Леты, реки забвения. Однажды мне довелось стоять рядом, когда чистили дно, грейферный ковш погружается в глубину и вычерпывает из царства мертвых угольно-черную грязь вместе со всякими предметами, которые окрасились в траурный цвет воды, город-двойник, дожидающийся в глубине своего срока.
Когда вода опять спадает, настилы остаются как напоминание, что все может повториться, что полная луна романтических полотен порой в дурном настроении принимается командовать водой. А поскольку с времен последнего оледенения в лагуне в десять раз больше воды, чем суши, люди на этом спорном участке между реками и морем спасались как могли. Тут, конечно, напрашивается мысль о Нидерландах и море. Ответвления дельты По несли песок с гор континента, им препятствовало морское течение, возникали песчаные мели, норовившие перекрыть лагуну, приходилось менять русло боковых рукавов дельты, чтобы их не заносило намытым песком и пресная вода через три проема уходила в море. На снимке, сделанном с большой высоты, лагуна выглядит как живой организм: судоходные пути — кровеносные сосуды, отведенные реки на севере и на юге — артерии, промышленные зоны Местре и Порто-Маргера — большие опухоли, а сама Венеция — небрежно отброшенная и потерянная драгоценность. Болота вокруг напоминают тогда мантию короля, сидящего на шатком троне из истрийско-го песчаника, спасительного камня, способного противостоять ненасытному аппетиту морской воды, как и сосновые — тоже истрийские — сваи, которые, как и в Амстердаме, вбиты глубоко в песок и глину и держат дома и дворцы. Сумевший создать все это может идти в поход и завоевывать мир.
РАССКАЗАННЫЕ КАРТИНЫ I
Три фигуры на фоне синевы неба [32] . Благодаря трезубцу понятно, какой бог имеется в виду. Но он не сжимает в руке это странное оружие, свой символ, оно за спиной у него и у темнокожей молодой женщины в темно-зеленых одеждах, голова которой вплотную рядом с ним. Кто держит его оружие, не видно. Это самый человечный его портрет, какой мне известен. Он большой и сильный, полуобнаженный, волосы длинные, черные, борода спутанная, седая, правый глаз смотрит влюбленно, второго не видно, но и одного достаточно, молодая кожа загорелая, блестящая, на груди несколько волосков, натруженные руки цветом темнее, как у крестьян и рыбаков. Он держит в них рог изобилия, опорожняет его перед своей визави — белокурой женщиной в венце. Монеты, светло-красный обломок коралла, нити жемчуга, все изображено настолько фантастически, что словно бы воочию видишь чеканку на монетах, фигуры в золотом и серебряном блеске, сокровище, что струится по его могучему колену на ее золотопарчовое платье. Нет ни малейшего сомнения, он не платит
обязательную дань, но дарит любовь, и женщина, которой он отдает все, — Венеция. Длинной белой рукою, выпростанной из-под горностаев, она указывает на него, а в глазах ее читается наполовину удивление и, пожалуй, наполовину страх. Сексуальная соотнесенность очевидна, женщина красива, левая рука, в которой она небрежно держит скипетр, покоится на голове огромного пса с чудовищной пастью, она возлежит, откинувшись назад во всех своих одеждах, и занимает почти две трети полотна, так что кажется, будто он наплывает на нее тяжелой волной, как знать, что еще может случиться меж морским божеством и его любимым городом. Увидено во Дворце Дожей, в Зале Четырех Дверей, где послы дожидались аудиенции.32
Дж. Б. Тьеполо. Нептун и Венеция.
Пожалуй, Рескин неспроста называл этих двух женщин Карпаччо «Куртизанки». Женщины легкого поведения (из благоприличного общества), как сообщает мой французский словарь на случай, если я еще сомневаюсь. Почему Рескин полагал, что это шлюхи довольно высокого пошиба? Одежда у обеих венецианская, богатая, прически изысканные, украшений не слишком много, но они есть. У одной — роскошное декольте, но ведь это не редкость. Чем руководился Рескин? Собственной викторианской чопорностью? По легенде, он видел столько обнаженных фигур из полированного мрамора, что до смерти перепугался, когда в брачную ночь увидел волосы на лобке жены. Но я скорее склонен думать, что все дело в двух других вещах, изображенных на этой волшебной картине. Обе женщины глядят прямо вперед, отвернувшись от зрителя, глядят пустым взглядом, собственно в никуда. И хотя кое-что происходит, чудится, будто ничто не двигается, чудится, будто они ждут, а зачастую это — занятие продолжительное, не чуждое куртизанкам.
Что же мы, собственно, видим? Двух голубей, двух собак, вроде бы лапы одной их двух или лапы третьей, незримой. Женщина с декольте держит в правой руке длинную тонкую трость, в которую самая крупная собака вонзила острые зубы. Законы перспективы не сообщают мне, той же ли собаке принадлежат передние лапы, какие я вижу в левом нижнем углу картины, причем одна лежит на развернутой записке, которую я прочитать не могу: судя по цвету шерсти, думаю, да. В левой руке женщина держит тонкую лапку маленькой, сидящей столбиком собачонки, нагло глядящей на меня. У второй женщины на ногах как будто бы огромные зеленые вышитые шлепанцы, хотя, возможно, это просто выступающий подол ее юбки. Все эти вещи известны истории искусств, как, пожалуй, и значение похожей на ворону птицы, что стоит на земле прямо перед нею, вытянув вперед трехпалую лапу. У этой женщины тоже оцепенелый пустой взгляд, устремленный в никуда, удобства ради я называю его современным. В правой руке у нее не то льняной, не то шелковый платок, локоть лежит на высокой мраморной балюстраде рядом с гранатовым яблоком, насколько я помню, символом любви и плодовитости. Неизвестно, знает ли об этом мальчуган, не достающий пока головой до балюстрады. Так или иначе, его внимание целиком приковано к павлину, которого ему вообще-то хочется погладить. Рядом с павлином — пара женских туфель, модных в ту пору, но ходить в них, по всей видимости, вряд ли возможно.
Эта картина [33] выставлена в Музее Коррер, и, если случится молча постоять перед нею подольше, там, у женщин, словно бы тоже станет тихо. Согласно позднейшим теориям, женщины ждут возвращения мужей с охоты, однако загадку тишины это не разрешает. Одежда и объекты относят картину к определенному времени, но пустота взглядов и наглая враждебность маленькой собачонки отзывают моим собственным временем. Собачонка слишком много знает, и мы с ней знакомы.
33
Название картины — «Две венецианки».
Город, покинутый мною несколько недель назад, стал бумажным. Я уехал, а в Музее Коррер наконец-то открылась большая выставка Гварди. При жизни Франческо Гварди приходилось всегда уступать первенство Каналетто, хотя он, конечно, знал, что его картины лучше, ведь у него город жил, он вызволил дворцы из неподвижности, в которой их навеки запечатлел второй художник, и вода у него дышала, и было слышно, как на судах перекликаются матросы, и облака у него были личностями, которые так двигались над водой и над городом, что хотелось дать им имена. Один из друзей, знакомый с моими увлечениями, прислал мне номер газеты «Пайс» и страницу «Нью-Йорк таймс», посвященные этой выставке. Так что я опять немножко в Венеции.
Черно-белые изображения на зернистой газетной бумаге — такими картины видеть не стоит, они в плену неисцелимой серости, но я все равно чую краски памятью и ностальгией. На единственном известном портрете худой и слегка прозрачный живописец стоит с кистью в руке, будто стремясь что-то доказать, на палитре краски — белые и темные полосы, женственные руки, светлые глаза, которые хранят все, что видели. Город, город и еще раз город, текучий город воды и лодок, каменный город дворцов, а вдобавок все, что происходило в замкнутых стенах, город в городе, ярмарка тщеславия в Ридотта [34] , вихрь изысканности и похоти вокруг игорных столов, слабый запах тлена, предвестье медленного конца. Его картины вернулись домой, видит Бог, как они тосковали по городу, где Гварди, неизменно в тени Каналетто, когда-то пытался продать их на площади Сан-Марко. Со всего света они слетелись в Коррер, четыре десятка музеев и фондов отпустили их на несколько месяцев, невмоготу ждать, пока я увижу их на самом деле. В серости газеты я смотрю на берег Джудекки, где ходил еще совсем недавно, вижу маленький остров, где я жил, на грани света и тени, далекий призрачный край, где я мог быть одним из призраков, населяющих картины Гварди. С его времен этот город почти не изменился, и оттого кажется, будто на его картинах минувшее время упразднено. Я уже не там, где нахожусь, и все же там, я стал человеком из красок и хожу там в Сегодня 1760 года, когда он написал меня, человека в странной одежде, сидящего на ступеньках перед церковью, мимо которой я пройду спустя два столетия, нидерландец в Светлейшей республике.
34
Ридотто — крыло венецианской церкви Сан-Моизе, где в 1638 г. было открыто государственное игорное заведение, первое казино в Западной Европе.