Венеция: Лев, город и вода
Шрифт:
ТЕКУЧИЙ ГОРОД
Кто часто бывает в одном и том же городе, но дома там не имеет, становится коллекционером адресов. Среди ночи я проснулся от глухого и повторяющегося синкопического перестука, будто кто-то играл на двух разных ударных инструментах. Но ударные наверняка были для исполинов, мне казалось, кровать от них ходит ходуном. Каждый раз — громовой удар, словно прибой налетает на остров, да так оно и есть. Венеция — остров, а лагуна — часть моря, море штормит и бьется о набережную, под его напором пришвартованные лодки бьются о причальные тумбы и друг о друга, я пытаюсь подобрать название этим звукам, но они мне покуда незнакомы. Некоторое время я лежу и слушаю. Приехал я с юга Германии, где два месяца прожил в очень тихом месте, в очень тихом, расположенном на отшибе доме, и, хотя все продолжается лишь несколько секунд, непривычный звук снаружи меня настораживает. Свет я пока не включал, пытаюсь сообразить, где я, реконструировать пространство, где очутился вчера вечером, но размеры пространства покамест загадка, которую мне надо разрешить, а я в плену долетающего снаружи стержневого звука. Вчера я пробудился совсем в другом месте, если там и был какой-либо звук, то конечно же шум лесов вокруг дома, этот звук иной, он словно идет издалека, словно зовет меня, хочет, чтобы я определил, где нахожусь, причем не только в каком помещении, но вообще. Память я пока не потерял, весь этот процесс занимает несколько секунд, спутанное сознание проясняется, ориентируется в смутных потемках, ощупью выбирается из еще незнакомой постели и бредет туда, где сквозь щель между явно высокими шторами внутрь пробивается длинная вертикальная полоска света. Мои ноги чувствуют паркет, свет я не включал, откинул штору, но еще задолго до того, как я добрался до шторы, сознание сработало и сообщило, что я увижу, в одну секунду реальность смешалась с ожиданием и грохочущие лодки соединились со звуком, который меня разбудил, и я почувствовал, как мощь воды бьет в набережную, как лагуна набегает на сушу и отступает, чтобы набежать снова, — я в Венеции.
Комната, которую я видел лишь вечером, сейчас, в первом адриатическом свете, превратилась в большое, просторное, старомодное помещение — мягкое кресло, письменный стол, гравюра, рисунок с цветочной композицией; год мог быть и 1920-й или 1899-й, но было
Не знаю, жил ли он в этом же номере, да, собственно, и не хочу знать. Тон письма, написанного так давно, странно под стать звукам, доносящимся снаружи и еще прежде проникшим в мой ночной сон. Мало того что легкий шторм бьет лодки друг о друга, вдобавок там еще и вколачивают в болотистую землю новые причальные сваи. Со своей маленькой балюстрады я несколько безучастно гляжу вниз и вижу, как громадное бревно медленно исчезает в водах лагуны, вижу, как позднее сваю ошкуривают и она становится все меньше похожа на дерево, думаю о Фелиции и о том, как рука пишущего выводит последнее слово, потом обе его руки запечатывают письмо, а позднее в другой стране другие руки вскрывают конверт, чтобы прочитать роковые строки. Старые сваи, которые, точно гнилые зубы, извлечены из почвы, лежат теперь на плоскодонке, они свое отслужили. Ил, облепивший их, мертвого цвета, не сочетается с солнцем над лагуной. В этой гостинице я пробуду три дня, пока не смогу поселиться в квартире за углом, которую снял на следующие недели, на узкой улочке, выходящей на Рива-дельи-Скьявони, прямо возле остановки вапоретто «Арсенал», в квартале, знакомом мне только как прохожему, но не как жителю. Разница существенна. Когда я в последующие дни выходил из дома на Рамо-Пескария, то, сворачивая направо, мог не опасаться огромных полчищ китайских туристов, которые по трем мостам ринутся мне навстречу до самой площади Сан-Марко, у меня был дом, где можно схорониться, если станет совсем скверно, я здесь жил. Никогда еще я не чувствовал себя до такой степени венецианцем. Мне уже доводилось жить по соседству с Сан-Самуэле, в темной квартире в странно обветшалом палаццо, рядом с остановкой «Джильи», в перестроенном монастыре Фонда Чини на острове Сан-Джорджо-Маджоре и на характерных площадях в лабиринте других районов-сестьери, которые я сейчас и отыскать не сумею, но теперь у меня впервые возникло ощущение, что я дома. Снаружи на входной двери — медная пластинка с шестью звонками и соответствующими фамилиями, в том числе и фамилией съемщика, который временно находился за границей, а вероятно, и фамилией долговязого мужчины, которого я регулярно видел слоняющимся в вестибюле и возле парадного, неизменно в очень длинном коричневом пальто и кепке того же цвета, этакий смахивающий на англичанина персонаж детектива, как бы часть меблировки, приветливо здоровавшийся. Иногда я видел мамашу с детьми, которая в силу моей внезапной незримости не замечала меня, ведь я состоял из воздуха, отчего человеческий контакт становился невозможен, в общем, другие имена не имели тел или обретались за границей. Правда, порой из таинственной двери, за которой явно скрывался склад, выходила женщина с тележкой, полной товаров. Туристические причиндалы на тележке я видел днем на тротуаре Скьявони, без женщины, если только она не обладала способностью днем превращаться в мужчину. Судя по медной табличке, меня теперь звали Фаббри, и эта фамилия очень мне нравилась. Когда-то Т. С. Элиот посвятил книгу [46] Эзре Паунду, написав: «II miglior fabbro — Мастеру лучше, чем я», и я теперь стал множественным числом, лучше просто быть не может. В первый вечер я нашел и кафе, увешанное несчетными плакатами футбольных клубов, и сразу решил каждый день пить кофе именно здесь, пожалуй, это была реакция на все мои прежние приезды, которые привели к огромному порабощению музеями. Рядом со мной сидела английская пара, смотревшая телевизор с отключенным звуком, лицо у мужчины было какое-то птичье, он следил за движениями полураздетой певицы, над баром виднелась полка, на которой вверх дном висели бокалы, атмосфера приглушенная, можно и закусить, кроме англичан — они вскоре ушли, оставив на столе свое красное вино, — здесь была компания, хорошо между собой знакомая, феномен, который я в следующие недели начал постигать: кафе как прибежище венецианцев, куда явные туристы пока что не заглядывают и откуда ты, иностранец, сам спешишь смыться, я-то не смылся, ведь, собственно говоря, я незрим, просто пью свой бокальчик и ни во что не встреваю. Поодаль сидели двое молчаливых японцев, а в остальном это была просто обыкновенная гостиная, с вкусным вином. В дальнейшем англичане исчезли, японцы тоже, я старался выглядеть стулом и, судя по реакциям, успешно, правда, платить все-таки приходилось.
46
Имеется в виду поэма «Бесплодная земля» (1922)
Я привык жить в домах других людей. Кукушка откладывает яйца в гнезда других птиц. Эта мысль всегда чем-то меня привлекала, присущая ей отчужденность меня не отпугивает, хотя всего лишь потому, что подобный период всегда кончается. Несколькими маленькими символами — книгой, камешком, ракушкой — можно сделать помещение знакомым, но чуждость квартиры, где я сейчас нахожусь, состоит в том, что я постоянно сбиваюсь с пути, регулярно сворачиваю не туда по дороге на кухню или в ванную, хотя квартира не так уж и велика. В итоге мое пребывание внутри сходно с днями наружи: в Венеции тоже нетрудно сбиться с пути, и, когда я не спешу, мне в общем-то все равно — кто знает, не оттого ли, что я вижу в этом превосходную метафору жизни, как и в плутании по дому. Возможно, дело в том, что в доме столько всего — просто дух захватывает. Старинные фамильные портреты, несчетные книги, архитектурные чертежи (хозяин — архитектор, книжный шкаф переполнен роскошными монографиями, например о гениальном творчестве Альдо Росси), зеркала, искажающие отражение, потому что давным-давно потускнели, блюда, растения в больших горшках на высоких жардиньерках, у меня такое чувство, что я сам становлюсь кем-то другим или невольно играю в пьесе, но роль пока не выучил. Фамильные портреты глядят на меня как на захватчика, однако хранят свои тайны, их краски — цвета сепии давних времен. Симоне, разделяющей мою жизнь, это не мешает. Она рассматривает и фотографирует мир вовне. Ее пьеса разыгрывается на кампьелло. У дома есть маленькая терраса, которая, как и кухня, выходит на это кампьелло, небольшую площадь, куда вливается несколько улочек. Поскольку с четырех сторон стоят дома, она смахивает на двор, но опять-таки театральный, с должным оформлением. Два-три дерева, парочка олеандров, постоянные декорации. Через несколько дней подобрались и персонажи, недоставало лишь сюжета. Повар в униформе, который порой с чем-то непонятным молниеносно выбегал из одной улочки, а затем мчался обратно. Долговязый господин в кепке, которому мы еще не дали имени. Толстая дама в тапках, она выходила на середину площади, чтобы позвонить по телефону, долгие, на вид драматичные разговоры с надлежащей жестикуляцией; итальянские жесты совсем иные, в них можно узнать оперу-буфф, но и аргументацию, которая, иаверно, имеет касательство к логике и делит разговор с незримым собеседником на главы, а предложения завершает, делая свободной рукой решительную отмашку вниз. Самой красивой из актеров была обитательница дома прямо напротив, весьма представительная старуха. Моторика у нее была медлительная, но просто сказочная. Первый раз, когда мы ее увидели, она вышла на улицу с тростью. Перед ее домом висели веревки, на которые мы до тех пор не обращали внимания, и она хотела опустить одну из них вниз, чтобы повесить на нее зимнее пальто. Вот по таким деталям знакомишься с городом. Первые несколько попыток успехом не увенчались, но в конце концов она достигла цели. Затем потребовалось еще много времени, пока пальто, между тем тоже ставшее персонажем, в самом деле внушительно повисло на веревке, но ее это явно не беспокоило. Главное — проветрить его и таким образом попрощаться с зимой. Одно из деревьев в углу уже окуталось зеленой дымкой, а в каменном городе это приказ. В последующие дни настал черед других предметов одежды, но одно осталось ей неведомо: она помогла нам стать частью города. Захватнические походы неторопливы. Ты воспринимаешь и усваиваешь лица, и тебя тоже воспринимают и усваивают. Составляют тот или иной твой портрет, ведь и ты находишься в никем не написанной пьесе, ты — некто. В «Кантона-Антика-Винья» чужак, который мешает ломаный итальянский с испанским, но все-таки читает «Гадзеттино» или только делает вид, что читает, просит вас выйти с ним на улицу и показать ему tramezzino [47] , названия которой он явно не знает, однако два дня спустя вдруг с легкостью его произносит, это — крохотное кафе размером с комнату. Мало-помалу обнаруживаются и другие люди, относящиеся к твоей новой жизни, например, два превосходно сработавшихся друг с другом мясника из macelleria [48] «Мазо», которые с ножом в руке могут истолковать секреты bollito [49] как философскую проблему и отпустить тебя с разгадкой и благословением, три старика из «Алиментари-Ортис», которые чуть ли не с 1914 года стояли за своим прилавком с окороками и сырами, где доломитский страккино [50] сиял влажным, ах, таким белым блеском, нынче с 33-процентной скидкой!
47
3д.: бутербродная (ит.).
48
Мясная лавка (ит.).
49
Вареное мясо (ит.).
50
Страккино — сорт мягкого сыра.
Казалось, будто вокруг этих нескольких узких улочек возведена стена, отделившая нас от мира большого туризма, который по-прежнему бушевал вовсю в считаных сотнях метров. Когда мы оставались в этих стенах или в квартире, мир казался дурным сном, единственное, что порой напоминало о нем, это группа японцев трижды в неделю на кампьелло внизу, вероятно, гид выбрал это место потому, что смотреть там нечего, а значит, нет и других туристов, так что он мог без помех поведать им свой без сомнения серьезный рассказ о Венеции. Он всегда стоял под одним из деревьев, они — кольцом вокруг него, слушали степенно, прямо-таки хладнокровно, даже в дождь спокойно стояли под зонтиками, большего отличия от буйных полчищ на Рива и от плотной, непроходимой
толпы у моста Вздохов, сквозь которую нужно протискиваться по дороге на площадь Сан-Марко, просто быть не может. Мы нашли один из анклавов, где последние венецианцы держали оборону, пока китайцы полностью не завладели городом. Вдобавок, словно тебя направляют из одной западни в другую, за нашим или сбоку от нашего кампьелло есть еще одна площадь, побольше, попросторнее.Кафе, столики на улице, церквушка напротив, трехчастный фасад, кирпич, готика, невысокая и оттого уютная, я уже не раз проходил мимо нее, это церковь Сан-Джованни-ин-Брагора. Странное название интриговало меня, я искал это слово, но не нашел, однако в старом итальянском путеводителе Джулио Лоренцетти прочитал, что bragora, по-видимому, заимствование из местного диалекта, каким-то образом связанное с рыбным рынком или рыбацкой профессией, но также и с греческой агорой, обычно обозначающей площадь. Рыбу тут, во всяком случае, уже не распознаешь. В Венеции немудрено устать от церквей, их бесконечно много, а усталость заметна по тому, что перестаешь видеть особенное, или еще хуже: особенное становится обыкновенным. Большие ли, маленькие ли — алтарь всегда на одном и том же месте, всегда есть распятия и Марии, исповедальни и хоры, избыток священного, оборачивающийся против себя самого, в такую минуту лучше почитать Рескина, который по камешкам разобрал постройки города, тщательно изучил и назвал все формы, вплоть до деталей арок и дверных проемов, это наилучший способ исцелиться от верхоглядства, любая частица орнамента имеет название, и ты уже никогда просто так мимо не пробежишь.
Рескин наверняка властвовал орнаментами, их дело не командовать, а служить. «Если ты более не хозяин орнамента, если позволяешь ему быть хозяином, если позволяешь орнаменту что-то тебе предписывать, то это конец, оскорбление, препятствие, бесчестье. А он только и стремится всегда, закусив удила, действовать по собственному плану». Почему один раз ты заходишь внутрь, а другой — нет, загадка, которую я нынче раскрывать не стану, я просто думаю о мудром уроке Рескина, смотрю на фасад, замечаю, что поворачиваю голову вслед за тремя арками raccordi laterali [51] , читаю у Лоренцетти, что мощи Иоанна Крестителя привезли в Венецию, когда дожем был Пьетро III Кандиано, то есть в X веке, читаю, что в этой церкви крестили Вивальди, захожу внутрь, и в тот же миг внешний мир исчезает, развеивается. Некоторые церкви более святы, нежели другие, тут уж ничего не поделаешь. Процеженный свет, отсутствие людей, размеры, тишина, усталость, глаз цепляется за какой-то предмет, деталь картины, уму это непостижимо, рациональное здесь вне игры, не в счет. Но в чем же тогда дело? Над главным алтарем — полотно Чимы да Конельяно. На время я притворяюсь японцем и не понимаю изображения. Что там происходит? В необычайно пышной раме, на описание которой ушло бы несколько часов, стоит полунагой мужчина в набедренной повязке. По его лицу я не вижу, чтобы речь здесь шла о торжественной минуте, и все же наверняка так и есть, потому что именно он занимает здесь центральное место. Справа от него три крылатые женщины, у одной в руках красное полотнище, у другой — синее, вероятно его одежды. Он стоит босыми ногами в песке, спиной к воде. Берег реки у него за спиной густо порос дикими растениями, еще дальше, в глубине картины, виднеется всадник на лошади, которого это зрелище как будто совершенно не интересует, он, видимо, на пути к высокому холму и крепости вдали, куда ведет песчаная дорога. Еще дальше, за вторым зданием, похожим на дворец или на церковь, высятся голубые горы, но ты в общем-то оставляешь их без внимания, поскольку оно переключается на второго мужчину, который, вытянув правую руку, держит над головой первого чашу. Спроси меня японец, что там происходит, я бы сказал ему, что Иоанн Креститель совершает обряд крещения Христа, а сам бы задался вопросом, кого, собственно говоря, крестил Иоанн и откуда ему известно, что вода в чаше обладает силой учредить религию, но этот вопрос, пожалуй, теологическая бессмыслица. Женщины, о которых я упомянул, конечно же ангелы, сложившие крылья за спиной и безмолвно наблюдающие за происходящим, а птица, словно бы парящая надо всем этим в небесной голубизне и окруженная целой эскадрой крылатых детских головок, разумеется, Святой Дух. Как Иоанн, так и ангелы стоят на земле, возвышаясь над Христом, и с виду все происходит в полной тишине. Как долго можно смотреть на картину? Тишина созерцаемого сомкнулась с тишиной церкви. Только когда входит первый посетитель, волшебство развеивается, но, снова выйдя на улицу, я знаю, что прихватил с собой частицу тишины, которая позднее пригодится мне в каком-нибудь путешествии или в книге, запас, провиант, прежде его называли дорожным пропитанием.
51
Боковые соединения (ит.).
О форме Венеции, о «разбитой коленной чашечке» Валерии Луизелли или о «раздвоенной креветке», которую другой писатель увидел во Дворце дожей в знаменитом виде города с птичьего полета, работы Якопо де Барбари, можно долго спорить, но, когда я сейчас сижу перед огромной картой лагуны, форма города бросается в глаза прежде всего своей малостью. Согласен, карта большая и, собственно говоря, посвящена не скученной форме, которую мы именуем Венецией, а лагуне, что столетиями защищала город, однако теперь порой ему угрожает. Ровно тысячу лет никто не мог напасть на Венецию, болота, мелководье, неведомые проходы, песчаные банки — все объединилось с городом, чтобы сделать его неприступным, и чем дольше смотришь на карту, тем более странным становится окружающий тебя город со всеми его церквами и дворцами. Господи, да как же в этой топкой заболоченной местности могло возникнуть нечто столь компактное, этакий сжатый кулак среди ничто. Колено, кулак, креветка — стоит побродить час-другой, и эти сравнения опять становятся совершенно абсурдными, однако на карте продолжают существовать. Белые пятна, голубые штриховки, цифры, отмечающие мелководья, все говорит об опасностях для несведущих людей, которые рискнут туда сунуться. В минувшие месяцы я читал фундаментальную работу Джона Джулиуса Норвича по истории Венеции, войны, морские сражения, медленная колонизация Адриатического моря, борьба с жителями далматинского побережья, захват греческих островов, постоянно меняющиеся отношения с Византией, участие в крестовых походах, физическое уничтожение столицы другой державы, а позднее месть ислама, бесконечная вереница побед и поражений, причем физическое существование лагуны в итоге всегда являло собой тайное оружие, которое было у Венеции буквально под рукой, пока другой способ ведения войны не упразднил такую оборону и не заставил последнего дожа снять свой странный головной убор со словами: «Он мне больше не нужен».
Мореходное искусство, навигационные умения, героизм и верфь Арсенала, где можно было постоянно строить новые и новые корабли, — достаточно одного дня в Морском музее, чтобы все это осмыслить. Среди стягов и носовых скульптур, моделей кораблей и абордажных крючьев, портретов морских героев и старинных знамен и рыцарских регалий я бродил часами, рассматривая необычайные машины и предметы, изобретенные людьми, чтобы истреблять друг друга, но и восхищаясь похожими на рыб и птиц кораблями, на которых венецианцы столетиями покоряли окружавшее их море. Должно быть, и правда мужчину при полном параде на высоком изукрашенном корабле соединяли с неистовой невестой-водой интимныс отношения — ведь именно так дож каждый год на своем буччинторе [52] выходил в море, чтобы обручальным кольцом скрепить сей союз.
52
Буччинторе — государственный корабль дожа.
Далекие отголоски этого до сих пор видятся мне в манере, в какой молодой мужчина или женщина, на каждой остановке швартующие вапоретто, обращаются с причальным канатом, ведь и это тоже связь, причем в буквальном смысле. Канаты крепкие, волокнистые, соломенного цвета, солидной толщины, их петлей накидывают на сваю, завязывают узлом, подтягивают судно к берегу, чтобы каждый мог сойти и зайти. Все совершенно автоматично, вероятно, они ни о чем не задумываются, а я вижу здесь своего рода балет, серию изящных движений, свидетельствующих о прекрасном знакомстве с канатом и судном и с вечно подвижной водой, с которой обвенчаны все венецианцы. Порой, долго наблюдая за их манипуляциями, я думаю или грежу, что тоже мог бы все проделать, хотя это наверняка иллюзия. Когда судно вдруг резко двигается либо когда расстояние или перепад высот между берегом и судном достигают крайнего предела, ты, пассажир, если сходишь на сушу или ступаешь на борт, сам становишься участником балета, ведь рука матроса мгновенно устремляется тебе на помощь. Зыбь, движение, качка, снежный шквал, высокая вода, дождь, хлещущий по палубе, ветер, треплющий верхушки волн, движение слишком большого корабля, проходящего мимо, нервозная суета копошащихся вокруг водных такси, гондолы, которые надо уберечь в их солидном плавании, грузовые катера, полные городского мусора, и большой паром, что идет на материк и выглядит как высокий викингский корабль, затор разом из многих судов и торможение у пристаней — все, что на совершенно разных скоростях одновременно находится на воде, становится частью большого балета, который исполняется здесь круглые сутки на протяжении веков, изменились только типы судов, суть же осталась прежней, общение людей с водой и корабли как продолжение людей, или наоборот. Венецианцы — водные люди, обитатели плавучего, зыбкого города-амфибии.
НАЗВАНИЯ
Названия на карте лагуны возбуждают желание путешествовать. Хочется уйти из улочек и людских толп, от церквей и святых. Венеция окружена стеной воды, временами здесь вдруг одолевает клаустрофобия, и тогда мне необходимо выбраться вон. Лаго-делле-Тецце, Понте-делла-Муза, Фонди-деи-Сетте-Морти — вот такие названия люди дали этому мокрому миру, нет ничего лучше, чем мчаться на вапоретто по всей этой воде. Озеро Тецце, мост Музы, Глубины Семерых Мертвецов — названия непонятны, надо все выяснить. Я решил отправиться в Кьоджу [53] , но в точности не знаю, как туда добраться, а в расспросах не вижу смысла. На карте длинная узкая полоска Лидо расположена прямо напротив города, в конце полоски находится Альберони, а под ним еще более узкий и длинный остров с местечком под названием Пеллестрина, но моста между островами нет. На Аидо внезапный шок из-за автомобилей, а вдобавок сопутствующее явление: люди вдруг тоже выглядят иначе. Однако же там стоит и автобус с табличкой «Пеллестрина», автобус, которому мост явно не нужен. Как такое возможно, я пока не обдумал, просто сажусь, сначала мы несколько времени едем по застроенной территории, мимо знаменитого «Отель-де-бэн», где Харри Мулиш следом за Томасом Манном всегда проводил один из летних месяцев. Зрелище печальное, былая слава, заколоченные окна, напротив пустой пляж. Кафка, Манн, Мулиш — пожалуй, так могло быть. Проезжаем несколько километров, и вдруг надо выходить, всем пассажирам надо выходить. Автобус порожняком едет дальше — неразгаданная загадка. Спрашивать мне все еще не хочется, и вместе с другими вышедшими пассажирами я жду, когда придет следующий автобус, которого они явно ждут с большой уверенностью.
53
Город Кьоджа расположен на островах в южной части венецианской лагуны.