Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Венеция: Лев, город и вода
Шрифт:

Рейс с неизвестным пунктом назначения. В общем, поживем — увидим. И конечно же я, как и остальные, сажусь в подъехавший автобус, билет на первый определенно действителен и во втором. Теперь путь лежит по длинной полоске суши, на карте это почти что одна только дорога. Справа — что-то наподобие болота, слева — вроде как бесконечный морской берег с кемпингами, где в эту пору года ничего интересного нет. Я сижу в правой части автобуса и вижу, как отступает вдаль силуэт города, словно парящий над водой, видение Венеции. Мы доезжаем до Альберони, останавливаемся на парковке. Здесь я все-таки спрашиваю, и меня отсылают в другой автобус, который без предупреждения заезжает на паром, теперь я одновременно еду и плыву, хотя, конечно, это не так, я плыву в стоящем автобусе к следующему острову, к еще более длинной и узкой полоске Пеллестрины, все более узкой полоске песка, опять дорога, по обе стороны которой водный мир. Я по-прежнему не знаю, как попаду в Кьоджу, но преисполнен твердой уверенности, и она не подводит, потому что в конце поездки у причала стоит наготове солидный катер, который отправится в гавань Кьоджи. Поскольку я внимательно читал Норвича, мне известно, что в 810 году войско Пипина, сына Карла Великого и короля Италии с резиденцией в Равенне, намеревалось отсюда перебраться через лагуну, как раз туда, откуда я сейчас приехал, первая попытка завоевать Венецию со стороны островов, именно там, где я сегодня на автобусе и пароме преодолел канал Маламокко. В исторических местах далекое прошлое всегда некая форма Вчера. Мировая политика тех дней пропала из виду, и тем не менее пытаешься представить себе, что было тогда в лагуне на повестке дня. Я оставил позади узкую полоску этого острова, море, выглядевшее тогда, наверно, так же, как сейчас, несколько островов, с которых я прибыл и которые тогда еще звались Риальто и Оливоло, уже находились под управлением дожа, но лишь много позднее стали той Венецией, какую мы знаем сейчас, и все это шахматные фигуры в борьбе между старой Римской империей в лице Византии и новым северным Франкским королевством, которое вторглось далеко в Италию, а Венеция, сама по себе разделенная, оказалась камнем преткновения меж двух огней, Византия, то бишь Восточная Римская империя, в ярости от того, что в первый день Рождества 800 года после коронации Карла Великого в Риме венецианцы ушли, но ведь и сама Венеция тоже была разделена. Дожами были одновременно три брата — впоследствии такое будет невозможно, — они-то и попросили Пипина оккупировать Венецию, чтобы таким образом укрепить свою власть, однако, когда Пипин действительно пришел, венецианцы забыли свои междоусобицы, до поры до времени сместили дожей как предателей и решили обороняться с помощью лагуны как раз там, где я сегодня перебрался с Пеллестрины в Маламокко. Всякий намек на фарватеры в предательских водах был убран, проходы заблокированы сваями и отбросами, об остальном позаботились болота, песчаные мели и регулярные приливы — подступиться невозможно. Маламокко по-прежнему находится на

острове, носящем ныне название Лидо, а в те времена, как и узкая полоска Пеллестрины, запиравшем доступ к Венеции, так что Пипин ни с Кьоджи, ни с Пеллестрины не мог высадиться в Маламокко, но женщин и детей на всякий случай переправили на остров Риальто. Через считаные недели после того, как поневоле признал свое поражение, Пипин скончался, и все это, конечно, стало легендой, в которой победу одержал независимый дух венецианцев, и обеспечило Республике славу, каковая в последующие столетия сослужит ей добрую службу. Чтобы представить себе все это, у меня только и есть что вода вокруг да силуэт Кьоджи впереди. Однако занимает меня в первую очередь временнбе измерение, как, а главное, когда так далеко за Альпами, в Ахене, узнали, что происходит здесь, на юге. Как долго шли вести? Какую роль играли слухи? Правда ли, что византийский флот придет на подмогу островитянам? Ведь речь шла о борьбе за гегемонию между двумя державами, Франкской империей Карла Великого и византийскими наследниками Рима в Малой Азии, которые покуда не догадывались, что это начало тысячи лет мореплавания и войн, а уж тем паче не могли знать, что несколько разрозненных островков, пока еще не ставшие настоящим городом, объединятся и станут великой морской державой, которая найдет себе колонии по ту сторону Адриатики, а не на западе. История — кудесник и жонглер, одновременно держащий в воздухе всевозможные шары или булавы. Папа управляет значительной долей итальянской суши, а значит, он и светский правитель, и духовный владыка, из-за двойной роли у него в грядущие века будут регулярно происходить столкновения с водным городом на севере, мореходное клише здесь вполне уместно. За несколько сотен лет, еще до того, как Пипин пытался пройти в Венецию из Кьоджи, уже много чего случилось, и это тоже история, только вот выглядела она как болотистые песчаные мели, острова, места высадки для людей с континента, спасавшихся бегством от лангобардов, как сейчас ливийцы и сирийцы спасаются от ИГИЛ [54] . Иммиграция, переселение народов, хотя в ту пору на островах еще не жил никто, кроме птиц да крабов, так что по форме иммиграция здесь опять-таки иная. Как бы то ни было, по краям суши и в самой лагуне постоянно возникали конфликты, пусть лишь затем, чтобы выяснить, что к чему и кто за кого. А главное, кому над кем главенствовать, и очень скоро в этом еще не сложившемся мире начинают править яркие фигуры — экзарх Равенны, сиречь наместник Византийской империи, патриарх Аквилеи, который полагал себя преемником святого Марка и, как и остальной народ, бежал в 568 году от лангобардов в Градо, но там уже был епископ, воздвигший среди римских развалин новую роскошную базилику. Меж тем как в моем мимолетном Сегодня я отплываю на Кьоджу, я все глубже погружаюсь в прошлое, в перипетии церковного раскола и войны, во все, что предшествовало Венеции. Народ бежит в Градо, учреждается новая епархия, двое патриархов становятся соперниками, жестокая война разгорается между суверенами, коим следовало бы заниматься небесными проблемами, все разрешается только в 1019 году объединением двух епархий. Как выглядит в те бурные годы то, что мы называем Венецией? Как множественное число. В ту пору говорили о Venetiae, сиречь о Венециях, об островах, разбросанных тут и там в болотистой местности. После войны с Пипином стало ясно, что Маламокко никак не может быть главным городом, укрепления на различных островах были не более чем деревнями, в лагуне воевали друг с другом трибуны и епископы, Византийская империя — эти места были ее провинцией и управлялись из Гераклеи — мало-помалу приходила в упадок, участились восстания, на континенте и на островах выбирали новых лидеров, и первым, кого выбрали островитяне, был Урс, не лев, но медведь, по-итальянски Орео, он станет третьим дожем Венеции, и на протяжении тысячи лет, непрерывно следуя друг за другом, этот титул будут носить около сотни мужчин, пока последний, Лудовико Манин, не отречется от него в 1797 году.

54

Организация признана террористической и запрещена на территории России.

Всего десять лет спустя, в 1807-м, придет Наполеон, заявивший, что станет для Венеции Аттилой. Слово дож происходит от латинского dux, предводитель. Веком позже кое-кто другой в Италии, плохо учивший историю, назвал себя дуче, результат известен.

*

Порыв ветра проносится сквозь историческую паутину у меня перед глазами, дует на Пипина и его войско, на патриарха Градо, на папу и императора Византии, на подвижный прозрачный ковер, существующий лишь для меня. В толпе других пассажиров я спустился по сходням. Я снова на суше, ощущение своеобразное, поскольку это твердь, я снова крепко стою на остатке мира и, сделав большой крюк, смогу вновь приблизиться к островному городу с другой стороны, и это кое-что говорит о состоянии, какое завладевает тобой в Венеции. По дороге сюда я был занят историей. Не думаю, что таков удел каждого, тут все дело исключительно в моем собственном характере, я чувствую, что воздух в этих краях пропитан историей, он иной, состоящий из атомов имен и дат, из заряженных частиц, которые для других незримы, на меня же оказывают особенное воздействие, вынуждают высматривать надписи и памятники, видеть повсюду и во всем следы минувшего, аномалия, из которой в Венеции можно извлечь много пользы, поскольку тебя не отвлекает уличное движение. Идешь, размеренность шага задает ритм, ты уже как бы в эпическом стихе, читаешь город в ритме шагов. Вот и здесь все так же, позади меня море, а впереди длинная, широкая улица, словно доходящая до горизонта, Кьоджа. При этом возникает ощущение парадокса, вероятно оттого, что движение невелико, ведь теперь, когда я наконец-то избавлен от воды, мне чудится, будто широкая улица — река, и я иду по асфальту, как по воде. После нескольких недель в Венеции я чувствую, как что-то от меня отпадает, в самом городе я не ощущал это что-то как тяготу, нет, но теперь все же испытывал некую свободу и легкость, меня будто выпустили на волю, да так оно и есть, я выпущен на волю и иду мимо большой башни с большими часами, которые уже много веков отсчитывают время, захожу в пескерию, где рыбы доказывают свою экзистенциальную одинаковость тем, что выглядят точно так же, как в те дни, когда высокая башня только строилась, форма постоянства, против которой бессильна любая историческая книга. Римлянин, грек, солдат Пипина или Наполеона — все узнали бы этих рыб, словно огромное серебряное сокровище лежат они подле моллюсков, которые, как и тогда, прячутся в своих самодельных каменных крепостях.

Одни только мы в ходе времен постоянно меняли одежду, чтобы не слишком походить на своих предков. Изменился ли за минувшие века вкус рыб, никто уже точно сказать не сможет, хотя нам известно, что теперь в морях полно веществ, каких раньше там не было. Два длинных ряда низких блестящих металлических столов под красным навесом, иду вдоль них, уже драют шваброй полы, солнечные лучи падают в воду, мои глаза покуда цепляются за крабов, угрей, сардин, моллюсков, но я знаю, их привлекло что-то другое, и поворачиваю обратно. Порой что-то замечаешь, не видя, что именно, или видишь, не замечая, и лишь когда я выхожу из-под длинного красного навеса и снова оглядываюсь назад, я вижу ее — узкую арку из желтого кирпича, выложенную прямоугольными панелями с богатыми скульптурными рельефами, изображающими нагих детишек разного возраста. Красивой арку назвать непозволительно, ведь, как гласит путеводитель, это фашистская архитектура. Я, конечно, наверняка ее видел, но обернуться меня заставило кое-что другое. Подобно trompe-l’oeil, руки и ноги, а порой также плечи и бедра выступают за строгие прямоугольники панелей, отчего возникает впечатление, будто тела двигаются. Текст пишет о «stile razionalista е celebrativo dell’architettura fascista — рационалистическом и торжественном стиле фашистской архитектуры», что бы это в данном случае ни означало, но одновременно упоминает о влиянии Донателло, и далее рассказ куда проще. Изначально здесь планировали построить не рыбный рынок, а школу, и скульптор, Амлето Сартори (итальянцы не боятся назвать сына Гамлетом), получил от родителей одной рано умершей девочки заказ на памятник, где будет изображено все, чем их покойная дочка никогда уже не займется, — танцы, игры, чтение, и там все это есть. Приска — так звали девочку, которой не довелось ни играть, ни читать, и спустя сто лет арка Приски красива, поверьте мне на слово. Существуют формы забавной наивности или современного китча, которым необходимо дожидаться своего времени. Когда, например, трогательность одержит верх над фашизмом. Немногим позже, вернувшись на широкую главную улицу, я вижу над входом в современный магазин доказательство в виде статуи монаха, который держит в руках концы своей опояски, словно собирается прыгать через веревочку. Кто скульптор, я не знаю, никакой таблички там нет, на мой взгляд, работа XVIII века, и, возможно, тогда это изваяние тоже не считали красивым, а вот я перед ним останавливаюсь. Его торс чуть слишком грациозно склоняется вправо, к каменной стене, будто где-то играет музыка и он собирается танцевать, слева и справа преклоняют колени две монахини. На них ку-клукс-клановские маски с прорезями для глаз, сплетенные ладони тянутся вверх, к монаху, — загадка, которую мне нынче не разрешить. Я иду по широкой улице туда, где невысокие четырехугольные ворота ведут на мост, откуда опять видна лагуна. На заднем фасаде ворот — чуть ли не вавилонский рельеф, изображающий венецианского льва, левая лапа стоит на открытой книге, крыло лежит на спине, лоб нахмурен, хвост кольцом, он готов спуститься вниз и вместе со мной отправиться по широкой главной улице обратно к судну. Фантазия — возможность грезить наяву и видеть то, чего не видит никто. Мы со львом шагаем по широкой улице. Когда я останавливаюсь возле колокольни собора и пытаюсь прикинуть ее высоту, мой спутник говорит: «Никак кирпичи пересчитать собрался?», но, поскольку говорящим львам в грезах не удивляешься, я не слушаю, читаю табличку на башне. Колокольня построена в XI веке, а в 1312 году ее реставрировали. Градоначальником был тогда Пьетро Чнвран. Стало быть, Пьетро Чиврана по меньшей мере уже семьсот лет нет в живых, а я вот только что прочитал его имя. И опять забуду, но это ничего не значит. Кто-то хотел, чтобы я прочитал его имя, и я прочитал. Тот, кто не верит, что мертвые суть часть настоящего, ничего не понял. 4 ноября 1347 года в ходе перестройки башня обрушивается, обломки уничтожают еще несколько домов, погибает старая женщина, но имя ее не сохранилось, как и имена ни много ни мало 72 человек, которых наугад выбрали из числа граждан, чтобы расчистить завалы. Что эти мужчины говорили меж собой про Чиврана, история тоже не сохранила. 14 ноября после непременной торжественной мессы закладывают первый камень, и три года спустя колокольня уже отстроена вновь. На судне никто не замечает, что рядом со мною сидит лев, а когда мы через Лидо добрались до Сан-Марко, он вдруг исчез. Свою газету он оставил на скамейке.

*

Фигуры, фрагменты. Прямо у моста Вздохов, на берегу узкого канала, вливающегося здесь в Бачино-ди-Сан-Марко, я вижу нечто среднее между хорошо организованным конвейером и балетом. Я стою в сторонке, а прямо напротив меня — маленькая группа китайцев. Не в пример хорошо одетым японцам, это скорее люди с бесконечной равнины, с вековечными крестьянскими лицами и соответственным терпением. Заморосил дождь. Они ждут гондолу, я тоже жду, только не гондолу, а того, что произойдет. Знаю, мной движет антропологическое любопытство, желание понять воздействие глобализации или же то, как сталкиваются две совершенно разные цивилизации с очень разными устремлениями. Для одной — обязательное удовольствие, для другой — необходимые деньги, клишированное, однако незабываемое воспоминание о людском конвейере, то бишь зарабатывании на хлеб. Рядом со мной стоит гондольер, сейчас он не правит лодкой, но входит в группу из трех человек. Его задача — помочь китайцам выбраться из лодки, тогда как двое других должны снова заполнить лодки пассажирами. Но мое внимание целиком приковывает тот, что рядом со мной. У него отработана изумительная техника подъема старых китаянок из гондолы. Он протягивает левую руку, китаянка вкладывает в нее свою маленькую старую руку, отмеченную следами тяжелой трудовой жизни. И он поднимает ее вверх, причем лодка конечно же качается. Если женщине и страшно, этого не разглядишь. Затем его левая рука выписывает дугу и вытаскивает ее на берег, причем — вот чудо! — одновременно он выписывает в воздухе дугу и правой рукой, которая заканчивается ладонью с вытянутым пальцем, решительно указующим на шляпу, что висит на крючке. Туда надлежит положить чаевые. Деликатностью сия процедура не отличается, но, поскольку весит старушка немного, она словно бы воспаряет и благополучно приземляется, левая рука мужчины устремляется к следующей пассажирке, правая указует. А на другом конце тем временем грузятся ожидающие китайцы, исчезают в железном свете лагуны, кучка сгрудившихся людей, ретушированная моросящим дождем. Я вижу, как внизу, в покачивающейся лодке, они глядят вверх, глядят на мужчину в соломенной шляпе, который стоя гребет, и как узкая гондола удаляется по бурной черной воде в сторону Сан-Джорджо.

*

Иная антропология. Насколько быстро наш мозг оценивает другого человека? Насколько быстро взгляд венецианца определяет, что я чужак? Первый ряд на любом вапоретто зарезервирован для стариков, что четко обозначено на спинках стульев, фигурка с палочкой наверняка я, хотя палки у меня нет.

Проблема в том, что, когда кто-нибудь неправомерно занимает такой стул, он сидит, закрывая недвусмысленный знак спиной. Но у меня в запасе особый взгляд, и, если там сидит некто, в силу своей неподобающей молодости не имеющий на то права, я прибегаю к этому взгляду. Говорить ничего нельзя, иначе тебя вмиг разоблачат. Но и у них есть в запасе особый взгляд, его замечаешь изо дня в день. В магазинах, барах, окошках касс. Молниеносный наметанный взгляд, выработанный в течение веков. Секунда — и с тобой все ясно. Это всегда был город для чужаков. Игра в том, чтобы на мгновение затянуть неуверенность, остаться венецианцем еще на долю секунды, пока не состоялось неизбежное разоблачение. С одной стороны, они живут благодаря нам, с другой — наша масса грозит им опасностью, и вечером они покидают город как тонущий корабль. А как покажешь, что ты не масса? Прикроешься «Гадзеттино»? Покрасишь волосы? Тот, кто путешествует и намерен писать об увиденном, хочет не столько быть своим, сколько хотя бы отчасти незримым. Незримость — лучшая гарантия видения. Обернуться тротуаром, церковной скамьей, надгробием или произведением искусства далеко не просто. Тем

не менее уже сорок с лишним лет, подолгу и не очень, ты предавался этому городу, приезжал снова и снова, будто по праву, но какое у тебя вообще есть право? Бродский в своем превосходном эссе о Венеции «Набережная Неисцелимых» тоже пишет об антропологии, правда касательно самого себя: «Несмотря на все время, кровь, чернила, деньги и остальное, что я здесь пролил и просадил, я никогда не мог убедительно претендовать, даже в собственных глазах, на то, что приобрел хоть какие-то местные черты, что стал, в сколь угодно мизерном смысле, венецианцем» [55] . А вот я, хоть и родился в Гааге и большую часть года всегда проводил в заграничных путешествиях, неизменно остаюсь амстердамцем. Доказать это невозможно, все зависит от того, насколько уверенно ты входишь в незнакомое кафе, будто завсегдатай. И даже в обычной амстердамской гостиной тебя легитимирует язык, парадокс в том, что к жителям Тилбурга это не относится. Больше полувека ты прожил в городе, здесь твоя постель, твой дом, твои книги, и, хотя не местный, ты не чужак. Бродский прекрасно видит вот что: сколько бы ни возвращался в Венецию, он всегда оставался проезжим туристом, прохожим, который не стал частью истории, тогда как — вот что главное — город на Адриатике стал неотъемлемой частью его жизни. Давным-давно я написал книгу «Минувшие дороги», книгу о путешествиях как форме жизни. Ты стоял на берегах лагуны, движение воды, вечно разное, проникло тебе в душу, тебе от него уже не отделаться, а город и вода живут без тебя, твоя тень исчезла средь площадей, мостов, церквей и дворцов, это они написали слова, какие ты писал и считал своими, но ты был всего лишь мимолетной фигурой на мосту или в гондоле, временной частицей города, который вот уж более тысячи лет делает вид, что время не существует. Ныне Амстердам тоже перевернут вверх дном, на каждом шагу орды туристов, и я еще лучше понимаю, что думают венецианцы: туристы, особенно когда строем шагают за флагом, это бедствие, которое надо терпеть, как и отвратительно большие суда, на каких они шастают меж Джудек-кой и Дорсодуро в тот благословенный день, когда могут разом сфотографировать все, чего никогда больше не увидят. Всегда между их взглядом и городом будет находиться телефон или иной аппарат, что запечатлеет их лицо, а за ним город, который им так хотелось увидеть.

55

Перевод с англ. Г. Дашевского.

*

Как насчет памятников в городе, где их так много? Я наверняка уже не раз видел эту бронзовую фигуру, высокого сурового мужчину в монашеской рясе, но по-настоящему пока не замечал. Он стоит на высоком цоколе возле церкви Санта-Фоска на Страда-Нова, и я, конечно, всегда принимал его к сведению, хотя толком не задумывался, кто он, собственно, такой. В Венеции живет целое племя скульптурных памятников, и мне всегда думается, что ночами они навещают друг друга, чтобы потолковать о своей одинокой судьбе, но, поскольку днем никогда не сходят со своих пьедесталов и, стало быть, остаются выше уровня глаз, неизменно видишь их лишь как часть декора, то есть не по-настоящему. Вдобавок этот стоит в глубине, подле церкви, вот почему надо подойти ближе, чтобы увидеть, кто это. Паоло Сарпи. Отчего на сей раз все-таки подошел посмотреть, какое имя написано на цоколе, позднее, как правило, вспомнить невозможно. Я записал имя в блокнот и успел забыть, когда в маленьком букинистическом магазинчике приметил очень маленькую пергаментную книжицу. Порой книга прямо-таки зовет, я вообще-то не настоящий библиофил и не коллекционер, но перед такой превосходно переплетенной книжицей цвета блестящей человеческой кожи, размером меньше ладони и уютно лежащей в руке я устоять не в силах. Превосходно набранный текст — в Венеции лучшие на свете печатники — был на итальянском, но не на итальянском из «Гадзеттино». Здесь речь шла о богословии, и я сразу понял, что толком прочесть ее никогда не сумею, а вдобавок увидал имя, то же, что и тогда на памятнике. Теперь возникла связь между высокой суровой фигурой в монашеской рясе и маленькой книжицей о монахе, который явно — это я хорошо понял — поссорился с папой, а еще я понял, что это сокровище отправится со мной в Амстердам. Букинист спросил, представляет ли Сарпи для меня особый интерес, ведь в таком случае у него найдется для меня кое-что еще. Я ответил, что Сарпи для меня покуда закрытая книга, но букинисты, пожалуй, привыкли и к большим странностям. Книголюбы относятся к числу чудаков, а по мере исчезновения печатных книг ситуация становится еще более странной. Один заходит к букинисту потому, что ему чего-то недостает, другой — потому, что увидел в книге особенную гравюру, а этот вот иностранец любит малоформатные издания. Бывают дни, когда все складывается удачно, так как немногим позже в руках у меня оказалась вторая книга о том же монахе, на сей раз английская. По-своему тоже красивая, на несколько веков моложе, но издана как-никак в 1894-м, переплет из ярко-зеленого коленкора с тисненной золотом эмблемой Венеции. Кончиками пальцев я ощупал крылья льва, прочитал имя автора, тоже написанное золотом, — преподобный Алекс Робинсон. После «с» должно было стоять «андр», но от него уцелело лишь маленькое золотое «р», а под этим «р» — золотая точечка, и уж тут я устоять не сумел. Меньшая книжица была старше, а потому и намного дороже, вторая же, на форзаце которой были записаны имена двух прежних английских владельцев — один купил ее в Венеции в 1896-м, а другой, судя по более современному почерку, много позднее привез ее в Севен-оукс в Кенте, — в награду досталась мне по умеренной цене, и часом позже я написал на форзаце свое имя, а если все пойдет надлежащим образом, впоследствии добавится имя человека, которого мы пока не знаем и который, вероятно, еще не родился. По мере того как книги стареют, пропасть им все труднее. Дома я чин чином поставил Робертсона рядом с другими книгами о Венеции, но, когда внимательнее присмотрелся и к маленькой книжице, случилось нечто странное. Выше я утверждал, что лучшие на свете печатники именно в Венеции, а когда открыл в гостинице маленькую книжицу, щеки у меня не иначе как вспыхнули от стыда. Книжица была напечатана вовсе не в Венеции, а в Лейдене. Так там и стояло: «Leida 1646». Нашел я и еще одну надпись, сделанную тонкой вязью: «Micanzio Fulgentio (attributed): Vita del Padre Poalo (sic), del Ordine dei ‘Servi; Theologo della Serenissima Republ. di Venezia. 12,5 x 7 cm, 2 blanc + tide page with wood engraved vignette (Ae/ter/ni/tas)» [56] . От руки, прямо-таки паутинным шрифтом, написано по-латыни, что автор книжицы этот Фульгенцио: «Vita haec scripta fuit a Fulgentio & in Angliam Galliamque linguam translata est» — и что она переведена на английский и французский, но дальше все три сотни страниц были на итальянском, а затем следовало еще несколько страниц, заканчивающихся перечнем трактатов Паоло Сарпи и фразой об инквизиции и о Леонардо Донато, венецианском доже.

56

Миканцио Фульгенцио (атрибутировано): Жизнь отца Поало (так) из ордена сервитов, теолога Светлейшей Республики Венеции, 12,5 х 7 см, 2 ваката + титульная страница с гравированной на дереве виньеткой (Веч/ность) (англ., ит., лат.).

В последующие дни я занимался фра Паоло Сарпи, увиденным англиканскими глазами преподобного Робертсона. Монах основанного в 1233 году ордена сервитов — враг папы, капля воды на мельницу человека, которому со времен реформаторской революции Генриха VIII было уже незачем слушать папу в Риме. Быстро выяснилось, что и папа не желал слушать этого назойливого монаха и впоследствии сперва годами старался заткнуть ему рот, а в итоге приказал убить его. О том, что эта вражда была долгой, свидетельствует тот факт, что в текстах Интернета об ордене имя Сарпи не упомянуто. Папа, о котором идет речь, — Павел V, Камилло Боргезе, один из тех, что оказались на престоле более-менее по несчастью. Его предте-ственник, Лев XI, уже через 26 дней скончался, сложная и насквозь политическая игра папских выборов должна была начаться снова, различные фракции и семейства не могли прийти к согласию, и потому папой стал тот, кого никто не принимал в расчет, или, по выражению преподобного Робертсона: «Paul V was a makeshift pope». Makeshift — паллиатив, временное средство, как говорит мой словарь, но проку от него оказалось мало, и, если хочешь знать почему, надо еще раз взглянуть на портрет Сарпи. Глубокие, почти черные глаза на суровом белом лице, лице мыслителя, изворотливого юриста, ученого, математика, человека, еще до Гарвея открывшего кровообращение, друга Галилея, для которого он заказывал телескопы в Нидерландах у Гюйгенса. Да и будучи «советником-богословом» Республики Венеции, Сарпи выступал как грозный противник во многих конфликтах с церковным государством и вообще как паук в тенетах европейской политики — вполне достаточно, чтобы вызвать у Павла V подозрения, а позднее и ненависть. Отношения Венеции с этим папой отличались напряженностью еще в бытность его кардиналом, с тех пор как в разговоре с послом Республики в Ватикане он однажды сказал: «Будь я папой, я бы наложил на Венецию интердикт» [57] , на что посол отвечал: «А будь я дожем, я бы попрал ногами ваш интердикт». Когда он позднее, в 1605 году, действительно стал папой, конфликт мог начаться всерьез, не будь новый папа не только верующим, но и суеверным. В Субиако, километрах в пятидесяти от Рима, находилась потеющая Мадонна; если на ней появлялась испарина, это предрекало смерть папы. Вдобавок некий фламандский астролог говорил, что за Климентом VIII последует сначала Лев, а затем Павел. И та же Церковь, которая запретила Галилею утверждать, что Земля вращается вокруг Солнца, поверила, что, раз Лев так быстро скончался следом за Климентом VIII, теперь настанет и черед Павла; однако, поскольку шли месяцы, а предсказание не сбывалось и астрологи заверяли, что опасность миновала, могла начаться борьба между Венецией и Павлом V. Для Ватикана поводов было предостаточно, ведь Республика Венеция решила, что без ее согласия строить новые церкви и монастыри больше нельзя. Снова вступили в силу давние венецианские законы касательно собственности на землю, разделение Церкви и государства тщательно соблюдалось, не только в городе, но и в окрестных землях, а во времена, когда более половины города состояло из построек и садов, находившихся в собственности Церкви, это кое-что значит. Помимо того, существовал еще один конфликт — кому принадлежит право судить священников: Республике или Церкви, и здесь Паоло Сарпи тоже крайне резко выступил против папы. Сам по себе случай был этакой оперой в опере. Двое священников (как позднее выяснилось, один из них вообще не был рукоположен) вели себя чрезвычайно недостойным образом, один постоянно пытался соблазнить собственную племянницу, а потерпев неудачу, перемазал ее дверь экскрементами, второй зашел еще дальше, ведь в документах процесса речь идет об изнасиловании и убийстве, в итоге Совет Десяти, высшая коллегия города, решил провести расследование, арестовать обоих и судить, но Церковь требовала это право себе. Робертсон посвятил этому целую книгу, действительно из Рима приходит интердикт, никому более не дозволено ни принимать исповедь, ни служить мессу, но в Венеции решили оставить это без внимания. Интердикт городу, который фактически является государством, — такого в тогдашней Европе еще не случалось, и в разных столицах правители затаили дыхание.

57

Интердикт — в католицизме запрет совершать богослужения на какой-либо территории.

Но прежде происходят и другие события. По причине борьбы испанцев с протестантским восстанием в Нидерландах происпанская политика Ватикана была Венеции отнюдь не по вкусу, так что и в сфере внешней политики тоже существовал конфликт. В самой же Италии папа забрал власть над Феррарой и таким образом подобрался весьма близко к Венеции, что опять-таки сильно встревожило дожа Гримани. В тогдашней Европе Венеция была крупным игроком, и в борьбе с Римом город имел в лице монаха Сарпи советника-богослова — таков был его титул, — причем такого, с которым ни папа, ни курия ничего поделать не могли. Подвергнутый интердикту город просто продолжал жить, а поскольку Венеция и Сарпи выиграли эту битву, да и последующие тоже, памятник по-прежнему стоит на Страда-Нова. Из лагуны словно бы задувал ветер грядущей Реформации. Послание Сарпи в адрес Церкви о том и говорило, и папа почуял еретика.

А что еретик был монахом, которым восхищался сэр Генри Уоттон, английский посол в Венеции, свидетельствует о европейских масштабах игры. Эксперт по канонической юриспруденции, Сарпи умело выбирал слова. В силу «божественного закона, каковой не может быть упразднен никакой человеческой властью, Князья полномочны издавать в пределах своей юрисдикции законы, касающиеся вещей временных и мирских: для предостережений Вашего Святейшества нет ни малейших причин, ибо речь здесь идет не о духовных, но о мирских вещах».

Он употребил термин «временной», что в ту пору означало «от мира сего». Послание достигло цели, и 16 апреля 1605 года папа заявил, что, если Венеция не склонится, последует экскоммуникация, сиречь отлучение от церкви. 6 мая город прислал ответ. Новый дож, Леонардо Донато, сообщил, что в вещах от мира сего не признает иной власти, кроме Самого Вседержителя. Остальной текст выдержан соответственно, Венеция не слушается и поручает духовенству города и впредь печься о душах и служить мессы, ибо абсолютная цель Республики — не отступаться от святой католической и апостольской веры и соблюдать учение Святой римской церкви. Далее дож, по совету Сарпи, повелевает выдворить из города иезуитов, которые, как сообщает Норвич, ввиду своей происпан-ской ориентации держали сторону папы. Иезуиты намерены достойной процессией добровольно покинуть город на виду у всех, однако их поднимают с постели ночью, а стало быть, их большой пропагандистский трюк терпит неудачу. Превосходный эпизод для оперы. В целом вся история, которая мгновенно разнеслась по всей Европе, стала поражением для папы и курии. В 1607 году интердикт отменили, но с монахом папа покуда не разобрался.

В своей «Истории Венеции» Джон Джулиус Норвич пишет об этом менее субъективно, нежели антипапист Робертсон. Он рассказывает, что в разгар всех этих контроверз Паоло Сарпи оставался спокоен и всякий раз заново формулировал, о чем, собственно, идет речь. «Для одного он был антихристом, для другого — архангелом. Люди в Венеции целовали ему ноги; в Риме и Мадриде сжигали его книги. […] Его уведомили, что ему надлежит явиться в инквизицию, он отказался. В Европе Голландия и Англия оказывали поддержку, Франция не осмеливалась высказаться определенно, но Венеция знала, что Генрих IV на ее стороне». Все это взывало к отмщению, и тут я опять вернусь к весьма пристрастному Робертсону и к опере-буфф с почти фатальным финалом. Я бы с удовольствием увидел сей диалог на сцене, предпочтительно на оперной, диалог между Паоло Сарпи и своего рода посланцем папы, немецким ученым Гаспаром Сциоппием, который отрекся от протестантизма и, «как обычно бывает с подобными вырожденцами», стал ярым папистом. Этот Сциоп-пий направлялся к немецким князьям, чтобы попробовать вернуть их в лоно матери-церкви, и сделал остановку в Венеции с намерением помирить Сарпи и оскорбленного папу. У папы рука длинная, пел он, и Сарпи оставлен в живых только затем, чтобы захватить его живым. В ответ Сарпи поет, он, мол, не страшится смерти и не верит, что папа способен на подобную низость. Тут он неправ, так как 29 сентября 1607 года «вечно бдящий» посол Венеции при Святом Престоле сообщает о заговоре против Сарпи. Во дворце герцога Орсини кишмя кишели злодеи и наемные убийцы, в том числе бывший монах, который утверждал, что папский двор заплатил ему 8000 крон за похищение или убийство Паоло Сарпи. Договор включал также охранную грамоту для передвижения на папских территориях и заблаговременное прощение. Венецианский сенат выследил экс-монаха и его подельников в Ферраре и, когда они покинули город, взял под стражу — кончили они в той же тюрьме, где в свое время сидел Казанова, в Пьомби.

Поделиться с друзьями: