Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Вербалайзер (сборник)

Коржевский Андрей Николаевич

Шрифт:

По прибытии своем в Польшу я открыто начал подготовку к походу на Москву. Бумаги мои теперь завершала подпись «Царевич Димитрий», – я ставил ее без малейшего сомнения и колебания: Димитриева рука то писала, а уж то, что водил ею мой разум, дело десятое. Более других помогало семейство Вишневецких, русских по крови давней и по вере, еще не смененной. В Польше тогда королевствовал Сигизмунд, по счету Третий, а его рукой иезуиты водили, ребята тихие да приветливые, но если уж обнимут кого – не уклониться впредь от объятий, не сбросить узды, таких шенкелей дождешься… Вот тут и надо мне было пройти по жердочке, – даром-то угощают в бане угаром, а коллегия иезуитская дружно умом двинулась на идее прозелитической – отдать Русь под туфлю Папы Римского, но я твердо знал, что дельце это не выгорит, – охота была боярам московским, кроме царя, еще и Папе меха да серебришко возами отправлять! Я представлялся, что поддаюсь их увещеванию, и, как дошло до толковища решительного, такого им порассказал из делишек двора Папского, что они обещали не мешаться впредь в мои дела и споспешествовать, только бы я помалкивал, а кроме того, я подозреваю, что смекнули иезуиты, с кем на самом-то деле столкнулись Божьим попущением, не то пришили бы меня еще в Кракове, столице Сигизмундовой, – с них сталось бы. Иезуиты,

они вообще людишки прелюбопытные, педагоги славные: все тщатся доказать, что два треугольника равны третьему – с Божьей помощью, не доказать с помощью, а равны – с помощью! Что интересно, это ведь действительно так и есть, только талдычить об этом безостановочно – стоит ли?

Ставка моя была в Самборе, городишке дрянноватом, но что мне Самбор, что Львов, что даже и Краков, когда меня ждала Москва, а в Москве – трон, царство, власть, власть, власть! Там, в Самборе, я написал Папе письмо, которого от меня требовали, но так аккуратно и обстоятельно написал, что не было в нем ни явного признания веры кафолической, ни твердого обещания за мой народ, – я ограничился весьма расплывчатыми изъявлениями расположения. Дело пошло. Написал я грамоты и народу московскому, и казакам. Все, что было в южной Руси бойкого, смелого, боевого, отозвалось на мой призыв приветливо. Я собирал вокруг себя людей без малейшего критериума, соображая, что люди дельные сами выдвинутся из общего числа, а пока важно количество. В сентябре 1604 года, собрав до 3000 охочего войска и до 2000 запорожцев, я двинулся в московские пределы.

Выступил бы я и раньше, но Мнишек, воевода сандомирский да староста львовский, сопитух мой в Самборе ежеденный, хотя Отрепьев его и не одобрял, прицепился, как клещ таежный, – повстречайся с дочерью, мол, уж больно она до тебя охоча, до царевича русского! Ясное дело, охоча, царевичами, чай, дорога-то не мощена… Ладно, не с портнишкой же какой день на день валандаться, – все же панна, да и сам Мнишек полезен был, деятелен, жучила, каких мало. Встретились. Ну, что – Марина? Живописцев тамошних, слабо, надо сказать, умелых, она не жаловала, портретов ее толковых не осталось, но уважала Марина перед листом полированной жести вертеться, рефлексом своим нечетким в этом зеркале металлическом любуясь. Она, Марина, тогда позировала на женщину роковую, вбив себе в хорошенькую головку необычайность жизни своей предстоящей. И допросилась ведь у судьбы – и царицей русской побыла, и потом – у атамана Заруцкого в полюбовницах, и даже шах Аббас персидский желал ее в свой гарем… Мало ему было, дуриле исфаганскому, грузинских девочек?

Не очень-то она была казистая, Марина, – приличный кубарек, сдоба со сливками взбитыми, умильная мордочка, тонковатые губки – обводы не царские, совсем нет, но что-то было в ней потаенное, невнятное сразу; не то взгляд, бодро к утехам влекущий, не то поступь с подпрыгом незаметным, так что грудки свежие в корсаже скакали весело, не то запах кожи ее с отчетливо пряной струйкою, – не вспомню уж, но влечение к ней я восчувствовал немедленно.

Многих, ох, многих, женщин познал я в странствиях своих бесконечных, всякого цвету и облика всякого, но шелковистый ворс ее, Маринина, передка иной раз и теперь припоминаю с вожделением, и врата ее, и вход парадный с аванзалой, затейливо природой измысленный и намеренно как бы навстречу входящему слегка и мелко гофрированный, и то, как она, раз за разом забываясь от изнеможенья сладостного, кричала визгом «Езус Кристус, Езус Кристус!» и, переходя на рычание темное, низкое, «И-й-ее-е-зу-у-сс»… Как немногого нужно людям, чтобы они начали с тебя требовать еще тобой и не обретенное за оказанное предварительно небольшое вспомоществование, – они все решили, что я увлекся Мариной безоглядно, предан ее обладанию беззаветно, забыл себя. Бедолаги, – ведь есть же старая персидская пословица – «чего стоит услуга, которая уже оказана», а также и французская поговорка «ни одна девушка не может дать больше того, что у нее есть», но ведь и не знали они, как знал, знал и вечно твердил ублюдок Эйхман, что «еврею нельзя верить никогда, ни в чем и нигде», – нет, ну мне-то чего врать? Я им всем, и иезуитам, и Сигизмунду, и Юрке Мнишеку, наобещал, чего просили – Смоленск, Северскую землю, шведскую корону, слияние с Польшей, Марине – жениться, Псков и Новгород в удел и всякое такое, – ну да, обещал, но не клялся же я соблюдать свои обещанья? А хоть бы и поклялся – когда-нибудь выполню, если доживете…

Варлаам, кстати, в Польше от меня отступился, засомневался чего-то, стал королю доносить, что я, мол, самозванец, а не я, так Гришка Отрепьев, какой их черт разберет, его посадили было за караул, но там Маринка с ее мамашей накрутили чего-то, и отпустили отца Варлаама. Мне было уже не до того – был я на пути к Москве.

Города русские сдавались мне и изменяли Годунову один за другим, бывали и неудачи досадные, – в Путивле, к примеру, просидеть пришлось месяца три, выжидая сил накопления. Народ пришлый дивился моей не по летам (хе-хе!) разумности, а также, как сейчас говорили бы, конфессиональной толерантности, веротерпимости – я звал к обедам своим и православных иереев бородатых, и польских ксендзов бритых, и муллы татарские за моим столом сиживали. Вот Костомаров, историк ушлый, докопался до грамоток-то тогдашних и писал про меня, в Путивле сидящего: «Сам он был очень любознателен, много читал, беседовал с образованными поляками, сообщал им разные замечания, которые удивляли их своею меткостью (ну еще бы!), а русским он внушал уважение к просвещению и стыд своего невежества. «Как только с Божьей помощью стану царем, – говорил он (это я то есть), – сейчас заведу школы, чтобы у меня во всем государстве выучились читать и писать; заложу университет в Москве, стану посылать русских в чужие края, а к себе буду приглашать умных и знающих иностранцев, чтобы их примером побудить моих русских учить своих детей всяким наукам и искусствам». Вам это ничего не напоминает, а, мне интересно? Прямо таки программа преобразований Петра Первого да Великого! Того же и братва ашкеназская, захватив Россию в 1917-м, желала, – всех грамотеями-книгочеями сделать, загнать в ешиботы да хедеры, забыв, что кому-то и говно в поля вывозить следует, оттого и Союз Советский гикнулся бесславно, что стал народ шибко грамотный, не желал работать ручками, а все книжки новые добывал, на макулатуру их выменивая, – лес валить да на бумагу мельчить некому стало.

В Путивле опять меня травили, но с тем же результатом, что и в Угличе. В Москве же тем временем проклинали Самозванца с амвонов, именуя Григорием Отрепьевым, – Годунова можно понять; не мог же он признать, что жив, жив царевич Димитрий! Я такой

пропаганде отвечал просто: со мною к народу выходил Гришка, раскланивался, говорил – вот он я, Отрепьев Григорий, помогаю царевичу от врагов спасаться, какие вопросы, братцы? Народ восторгался такой нашей предусмотрительности, хавал, в общем, пипл.

И тут – бежит ко мне гонец запаренный – умер Годунов! Как умер? А как люди помирают – прикинулась к нему болезнь, лег Борис да не встал, – инсульт, надо полагать, геморрагический, осложненный сердечной недостаточностью, – ну, решил я, Бог наказал. А подумать бы мне тогда, что и я Ему, Богу, – не ближний кровный родственник, так нет же – увлекся властью, самою уже ко мне бегущей вскачь. Дальше – просто: Кромы – Орел – Тула – Серпухов, хлеб-соль, встреча парадная в Коломенском, уф-ф, дошел я до Москвы, а судьбу детей Борисовых бояре сами порешили, хотя и быв под присягой, – я тут ни при чем. Федор-то Годунов сопротивляться стал, но ухватили его за тайны уды, как через две сотни лет Павла Первого, задавили, чего там делов-то… Бельские, Мстиславские, Голицыны, Масальские, даже и Шуйские – все предо мной склонили выи прегордые. 20 июня 1605 года я въехал в свою – свою! – столицу. Погода была так себе.

Припершиеся вслед за мной в Москву зануды-иезуиты отчаялись слушать немолчный звон колокольный, – звонари руки поотматывали, стараясь угодить вновь обретенному царю. Распоряжения мои были простые и самые нужные: послал за матерью Димитриевой, отложив до ее приезда венчание на царство, караульную службу наладил, велел все деньги в казне царской сосчитать, – ну, это все неинтересно. А вот что интересно, сразу Васька Шуйский стал воду мутить да тень на плетень наводить, моим же оружием против меня действуя. Не могу не признать его, Василия, в этой затее изобретательной талантливости, – он велел народу талдычить, что царь – не царь, а Гришка Отрепьев царь самозваный, – поди, народ, разбирайся! Тем более Григорий-то вознесся в самомнении, почести от лизоблюдов охотно принимал. Суд налаженный приговорил Василия к смерти на плахе, а братьев его – к ссылке, но я его, Шуйского, помиловал, отослал в Вятку. 30 июля венчался я царским венцом. Энтузиастический мой настрой был ровен, но стал я постепенно скучать, утомляться делами разнообразными, – верно говорят, что ожидание праздника лучше его самого. Выходом из этого положения я почел устроить так, чтобы веселье продолжалось и продолжалось, не только мое веселье, но всеобщее.

Дворец царский вовсе меня не удовлетворял – ну не Палаццо Дукеле, скажу приватно; стали строить новый, небольшой, да для Марины, ожидавшейся приездом, помещение пристойное. Надо было менять весь обиход царский, не нравился мне имевший быть, – все эти боярские прыжки вокруг трона – как бы спектакль балета, да и прочее… Ну вот, скажем, табльдот происходил за двумя общими длиннейшими столами, об этикете не было и помину, – нет чтобы форшнейдер с прекрасной методой разрезал бы ростбиф или индейку, рыбного, заливного и горячего, побольше, – нет, всё бока кабаньи да окорока медвежьи, и каждый давай их кинжалом разваливать молодецки да рукавами вытираться, – ну, понятно… Обожрутся, а потом – припадки гастрические…

Одним из нечастых, но вполне в духе традиции русской, отступлений моих от образа монарха просвещенного, коего я, пожалуй что, первым стал примером, был приказ об извлечении тела Борисова, а также тел жены и сына его из собора Архангельского. Я велел погребсти их в бедном Варсонофьевском монастыре на Сретенке. Ох и силен же был дух Бориса, если через триста с лишком лет, когда порушили большевики монастырские стены, хранившие смертный покой Годунова, то же стало на Руси, что и при Борисе – доносы, доносы, доносы, да грохот в ночи сапог подкованных, да страх стылый, да ужас липкий, да стенание смрадное… Ведь там именно – на переулке Варсонофьевском – главный расстрельный подвал был, где кончали шишек; прочих-то – прямо у рвов могильных. Смута на Русь приходит, когда царя законного с трона дерзновенно сшибают, как меня, Димитрия то есть, как Николая Романова. Последнюю Смуту в России изящно закончили – зарыли Бориса Смутьяна в монастыре Новодевичьем, из которого Годунов Борис к трону вышел. Ну-ну, поглядим…

Как желал я власти, сколько претерпел ради власти, скольких людей в оборот вкруг себя вовлек – и что же? А вот что – не по мне оказалось дельце: скучно, хлопотно, потешиться вволю нельзя, вечно что-нибудь надо – вершить, творить, решать, ершить, ворошить, мешать, – власть единоличная… Тоскливо… Друзей на троне не обретешь, всяк в тебе либо выгоду ищет за дружество, либо гнева царского опасается да лебезит, слюнтяйствует слякотно… Да и антураж – вспомнишь, бывало, рыжие и золотистые крыши домов какой-нибудь Пизы, а здесь, Боже! – какое здесь все серое и черное… Со дня на день я стал делать все более длительные прогулки, заходил в мастерские разные, толковал со встречными на улицах, – народ дичился, но привыкал постепенно к новой царской манере. Ну, отменил я всякие стеснения к выезду из государства, к въезду, к переездам по желанию и надобности, дал свободу промыслам и торговле, – да Господи! ну что мне с того было – ску-у-у-ч-но! Переименовал Думу боярскую в сенат, служилому сословию удвоил содержание денежное, по средам и субботам лично принимал челобитные, – да, я-то был отличен от царей прежних, а людишки, те – нет, тех так быстро не изменишь, – вот задача истинно царская, да не вечно же мне править, не успеть, надоест… Да и всуе это все, – никак люди за последние две тыщи лет не поменялись, никак, даже Иисусу не вполне удалось приохотить их к человеколюбию, это Сыну-то Божию… Ну куда уже мне… Такие дела, как говаривал и пописывал Курт Воннегут, фантазер отменный, которому я про хранящийся в Гималаях ледок, что из одного кусочка всю воду на Земле заморозить может, рассказал как-то под стаканчик «Джека Дэниелса». Он, Воннегут, сочинил после книжицу недурственную про «колыбельку для кошки», – это когда веревочку на пальцах накрутят и детишкам показывают – нуте-с, где колыбелька, где кошка, а? Нету, нету, ни кошки, ни колыбельки, ни смысла в этом во всем, ни во власти моей царской, ни вообще в какой-нибудь власти, кроме власти Бога Единого, которую никто, никто оспорить не может. А если кто-либо власть оспорить может – то или давить такого надобно без жалости своевременно, или отказываться от власти, – и какое, скажите на милость, удовольствие в такой альтернативе? Ну, вы-то лично, натурально, предпочли бы давить, да? Хотя, может быть, может быть, вы и умнее, чем я о вас думаю… Как это Пушкин-то отковал: «Мы все глядим в Наполеоны, / Двуногих тварей миллионы – / Для нас орудие одно…» Да, кстати, об орудиях – заботился я в своей Москве и о пушечном дворе; делали там новые пушки, мортиры, ружья, учиняли по указу моему маневры, – я намеревался воевать Крым, – все же развлечение… И резиденцию курортную у моря теплого основать неплохо бы…

Поделиться с друзьями: