Виктор Вавич (Книга 1)
Шрифт:
– Так нельзя же бить человека.
– А что ж ему медаль за это повесить прикажете?
– Я требую, - говорил, захлебываясь, Санька, - требую...
– Разберитесь, чего там требуют... А вам стыдно-с с мастеровыми пьянствовать, молодой человек!
Очень просто
ТАЯ стояла с подругой у самого барьера. За барьером провал, и там музыканты. Антракт сейчас. Усаживаются. Инструменты пробуют. Суета звуков. Тая стоит боком к барьеру, одну руку положила на плюшевые перила и невпопад кивает головой на разговор подруги, а боком глаза видит его, Израиля. И чем больше видит, больше краснеет. Уж вся красная стоит и, задыхаясь, говорит подруге, как придется: "да... да... нет, ну да", и вдруг не было сил удержать глаз и боком скосилась в
– Тайка, да брось, - и выдернула руку.
– С ума сходишь! Кольцо! В кровь!
Зазвонили, вытек народ из коридора, а Тая все сидела на грязном, противном диванчике. Пылью, пудрой и застывшим гомоном стоял вокруг душный воздух. И у Таи одно только кружило внутри широкими кругами: все уж кончено, и куда же теперь идти? И как будто нельзя никак домой. И дом не стал вдруг домом. Они там живут - старик, и мама лежит. Капельдинер прошел, покосился, нагнулся, поднял бумажку. И вдруг по коридору голоса, шаги. Громкие, хозяйские голоса. И Таинька двинуться не успела, как мимо прошли двое с футлярами, и за ними спешил он, Израиль, в котелке, с поднятым воротником. Он сощурился на Таю и вдруг стал, сделал шаг к ней и сказал просто, будто давно знаком:
– Что вы не идете в зал? В последнем же действии самое убийство. Вы же здесь ничего не можете видеть. Что?
– Сейчас, я сейчас, - говорила Тая, будто извиняясь.
– Что сейчас?
– говорил Израиль.
– Вам что-то сделалось? Нет? Уже начали. Так это - плевок. Антон, - крикнул Израиль капельдинеру, проведите барышню, где им сидеть.
Антон не спеша подошел.
– Пожалуйте, провожу.
– А что здесь сидеть? Тсс! Стой, Сеня!
– крикнул Израиль. Он тронул котелок рукой, кивнул Тае и побежал за товарищем, забирая на ходу левой ногой.
Тая сидела в темном зале, и все, все внутри горело горячей кровью. Она часто дышала, ей было и страшно, и стыдно, и зачем он отвел ее сюда? Куда ей идти? И загорелся свет, хлопают, и надо уходить. Улица - и Тая первый раз подумала: "Куда же повернуть, чтоб домой?" Она медленно шла, нога за ногу. Вот она какая, наша улица, - как будто и не видала прежде. Закрытым, упористым показался ей дом. Тая постояла около калитки и чуть не постучала. Потом сразу схватилась, нажала щеколду и горькими шагами застучала по мосткам к крылечку.
– Ты, Таиса?
– окликнул старик.
– Да, я, я, я! я!
– досадливо твердила Тая.
– Я! Я!
– еще у себя в комнатушке шептала Тая. Легла на кровать, не раздеваясь, не зажгла свечу.
– Я! Я!
– твердила Тая и не замечала, что слезы капают на подушку.
– Ну и что ж, что я?
– сказала Тая грубо, как будто ругалась с кем, и села на кровати.
И тут вдруг снова круглыми, горячими волнами задышало внутри, и стал перед ней Израиль, как был там в коридоре, когда подошел и прищурился на нее. Таинька дышала, работала грудью, широко и часто, и глядела в темно-синее ночное окно. Мелкий снежок сеял мимо стекол, как будто подгонял время. Тая смотрела на этот спешный лет, и на нем шло все с того самого мгновения: Израиль совсем, совсем добрыми глазами светил из прищуренных век. Ну да. Ну да, так же оно было. Смотрел и говорил: "Милая! зачем ты здесь сидишь? Я не хочу, чтоб ты здесь сидела. Одна в пустом коридоре". Хотел руку подать. Нет, при людях не надо. Сберег на потом. Приказал Антону посадить и посмотрел, как Антон дверь распахнул в темный зал.
"Нельзя же, нельзя входить. Никому! А он велел. Он, может быть, сам хотел войти и сесть рядом, близко, близко. Но ведь в пальто, с флейтой... И товарищи смотрят, ждут. И как он просто
сказал. Какой милый. Милый, милый..."Тут мысли стали, и только один снег, чистый, белый, сеял и сеял вниз вдоль стекол и гнал дальше и дальше волнение. Безостановочно, неудержимо гнал и, казалось, нес едва заметными волнами. Тая, не отрываясь, глядела на снежное окно, и нес, нес ее снег, и теплая радость прильнула к груди, и Таинька прижала руку к бархатной вставке, как тогда на концерте.
– Ты чего же не спишь?
– Тая вздрогнула. В черных дверях серой тенью стоял отец. Мутнела белая борода.
– Первый час.
– Он вынул из жилета часы, ничего не было видно, но старик открыл и щелкнул крышкой.
– Что ты за манеру взяла?
Тая смотрела на серого отца и молчала. Старик сделал шаг и присел на скрипучую кровать. На Таю пахнуло родным табачным духом прокуренной бороды. Старик молчал, и только слышно было, как шелестела в руках бумажка, сворачивал папиросу. При спичке на минуту глянула Тая на отца. Он насупился на папиросу больше, чем надо, вздохнул дымом и засветил в темноте острый огонек. Отошло синее окно с белым снегом, и грузно на землю легло время.
– Что он тебе пишет?
– Ничего, - едва сказала Тая.
– Как ничего, а письмо? Не видала?
– Старик поднялся и шлепнул рукой по столу, сразу слапил конверт.
– Не видала?
Тая взяла дрожащей рукой письмо. А старик звякал стеклом, зажигал лампу.
– Да подойди ты к столу.
Тая смотрела на адрес и не могла узнать почерка. Неужели он, он написал? И она не вскрывала конверта.
– Читай, не томи!
– сказал отец. Он поднял фитиль, и лампа будто открыла сонный глаз, - осветила стол и трепетную Тайну руку.
– Он ведь квартальный, околоток... Виктор-то наш.
– Сейчас, сейчас!
– Тая выдохнула широко и злыми пальцами разорвала конверт.
– Читай, читай все, что за секреты. Ох уж эти секреты. Вот они, секреты-то.
– И старик вздохнул дрожащим вздохом.
Тая ничего не могла прочесть. Она шептала слова губами и ничего не понимала.
– Ну, дай я. Можно?
– с горьким укором сказал старик. Он уж приладил очки, взял письмо.
"Милая Тайка! Я женюсь, - читал Всеволод Иванович, - на Аграфене Петровне Сорокиной. Знаешь Грунечку, тюремного дочку? Через неделю, значит, 23-го числа, наша свадьба. Приезжай непременно. Стариков приготовь. Мама, я знаю, - ничего. А старик все, наверно, на меня недоволен. Ты им скажи, что она замечательная какая, Грунечка, ей-богу! Ты же ведь знаешь. У меня теперь квартира - все новое, и полы и обои замечательные. Одни, как ты любишь, полосатые, вроде, помнишь, как у Милевичей были. И лампы все электрические, как в театре. Замечательно! Приезжай непременно. Деньги на дорогу я тебе послал. Если в понедельник выедешь, вполне поспеешь. Сейчас иду покупать коврик. Один наглядел - зеленый, замечательный. Так приезжай, Тайка, жду.
Твой Виктор".
Затем шел адрес и приписка:
"Маме тихонько скажи, она благословение пришлет. Грунечка ее очень любит. А меня ты теперь совсем не узнаешь. Прямо шик адский".
И тут была подпись барашком с кудрявым росчерком:
"В. Вавич".
Может быть
ВТОРОЙ день уж шел, а Башкин все еще думал: вот вернулся офицер, а Башкина прогнали. И он этим крутым голосом: "Кто смел? Кто это распорядился?" - и даже топнул ногой со шпорой. Башкин сам останавливался в камере и слегка топал ногой и чуть вверх подбородок.
"Может быть, генерал его услал куда-нибудь? Сразу же вызвал и послал. У них ведь по-военному. А эти мерзавцы, хамы эти, обрадовались. И теперь еще больше шпыняют".
И он слушал со злостью, с задавленной яростью, как лениво, нарочно лениво, издевательски, стукали в коридоре каблуки.
"А может быть, все это нарочно? Все подстроено?" Башкин присаживался на минуту на койку, смотрел в упор на столик и в сотый раз ясно, отчетливо слышал голос офицера: такой культурный, такой мелодичный, немного грустный.