Витязь. Владимир Храбрый
Шрифт:
На второй план отошла и политика. Уже не один день, а целую неделю ожидали у кованных медью ворот ханского дворца приема послы. Узнав о красавице Акку, тут же окрестили её Звездой Севера, Мамая же стали поругивать:
– Вот бабник, нашел время для утех.
– Околдовала она его. Как только увидел её «царь правосудный», так взял домбру и запел о любви. И хорошо запел!
– Седина в бороду, бес в ребро.
Вскоре среди державных посыльных появились люди, которые стали прислушиваться к разговорам, и языки пришлось прикусить.
Но неправы были те, кто думал, что о государственных делах Мамай напрочь забыл, убаюканный своими любовными стихами и усыпленный лучистыми взорами юной девушки. Рано поутру на исходе месяца
– Батыр, твоя жена Фатима стала родной сестрой моей несравненной Акку. Но это дело женское… Ты же мужчина, и посылаю тебя за войском. Отправляйся в Кавказские горы с отрядом воинов и напомни князьям: аланским, кабардинским, грузинским - моим улусникам - об их воинской повинности Орде: один боец с девяти дворов… Дзе!
– Мамай энергично взмахнул рукой и рубанул ею, словно саблей.
– Скоро я введу помимо дани и у русских такую повинность. Даже великий Батый не помышлял об этом: боялся всенародного русского гнева. Всенародного, сын мой… - «великий каан» поднял кверху указательный палец, с которого он снял драгоценные камни, коими унизывал себя перед тем, как идти в покои Звезды Севера.
– Но, сев на московский трон, я все-таки заставлю сражаться русских в своем войске за интересы Золотой Орды. Моя мечта станет явью! Мне нужно много войска. Иди!
– Иду!
– Батыр поцеловал след от зеленого замшевого сапога Мамая.
Среди мальчиков-невольников во дворце выделялся русский по имени Андрейка. Было ему лет тринадцать-четырнадцать, русоволосый, с большими серыми задумчивыми глазами.
…Когда Фатима по обыкновению села возле водомета рядом с Акку, приготовившись слушать очередную песню Мамая, мальчик взял кисть и на широкой доске стал рисовать. Мамай в этот раз пел о красных степных маках, к которым приходят белые кони. Кони вдыхают аромат цветов, пьянеют от запаха, бьют копытами о землю и мчатся навстречу восходящему солнцу. Озаренные лучами, кони становятся такими же красными, как и степные маки: красные гривы окутывают их головы - кони уже совсем близко от солнца, его свет поглощает их, и они исчезают. И так же доверчивые люди, опьяненные жизнью, падают потом в никуда…
Так пел Мамай, а мальчик под впечатлением от его песни рисовал на фоне красных лучей солнца два женских лица, похожих на лица Акку и Фатимы. Отложив домбру, Мамай увидел этот рисунок и велел досыта накормить русского мальчика, а на другой день приказал нарисовать его, Мамая, великого каана сорока народов.
Андрейка не удивился; он знал, что Мамай втайне исповедует других богов, а не магометанство, в котором изображать человека запрещено. Мальчик нарисовал Мамая сидящим на троне, с лицом брюзгливо-одутловатым, с узкими щелками вместо глаз и огромной золотой серьгой в правом ухе, которая, казалось, тянула книзу его черную голову…
Мамай посмеялся над своим портретом - он ему явно понравился, и велел подарить Андрейке стеганый, на шелковой подкладке халат, а рисунок сжечь, чтобы не раздражать истинных почитателей Аллаха…
С Акку .мальчик сдружился. Он любил смотреть на неё, когда она спала, разметавшись во сне, через прозрачные разноцветные ткани, спадающие с потолка на полог её ложа. Щеки девушки алели румянцем, груди трепетно вздымались, уже налившись за время гаремной жизни.
Фатима было усмотрела в любопытстве мальчика грех, но, увидев однажды его глаза, взгляд которых блуждал где-то там, куда недоступно проникнуть взору простого человека, успокоилась. Это был взгляд художника, покоренного изяществом и красотой женского тела, лица и волос. И сердце Фатимы, немало испытавшей за время походной жизни и натерпевшейся от незаслуженных упреков злого десятника, сжималось от гордости за Акку и нежности к русскому мальчику-сироте…
Мамай не ошибся, приставив Фатиму, обязанную ему по гроб жизни, в покои Акку.
Но тут случилась беда…
Занятый любовью, Мамай
позабыл об Игнатии Стыре, которого бросили в поруб. Это Стырь нарушил этикет ханского дворца…Сборы Батыра в Кавказские горы были скорыми, и с его стороны тоже не было дано никаких указаний.
Поруб - земляная яма с рубленным деревянным верхом, обмазанная изнутри глиной, смешанной с жидким аргалом и соломой. Глубина её - три человеческих роста, и находилась она в пяти верстах от великоханского дворца, то есть на отшибе.
На краю ямы не росло ни одного кустика, дающего тень, рядом не было ни одной постройки, и, когда солнце было в зените, жара в порубе была одуряющая. Крысы, жившие здесь, прятались в норы, ночью они грызли у спящего Стыря подошвы сапог и обшлага его посольского кафтана.
Когда сон не шел, Стырь из темной ямы смотрел в небо на звезды и думал о Москве: знают ли князья Дмитрий Иванович и Владимир Андреевич, какая туча сбирается над златоверхими церквами, над белокаменными стенами и бойницами Кремля-детинца?! Туча черная, огромная. И она будет еще чернее и страшнее, коль рязанский да литовский князья перекинутся к Мамаю. А что перекинутся, в том сомнений у Игнатия не было: иначе не очутился бы он, московский дружинник, в этом порубе… Разве не знал Епифан Кореев, кто таков Игнатий Стырь?! Знал. «Он меня намеренно послал первым к порогу юрты Мамая, не предупредив, что надо теперь тени Чингисовой кланяться. Сам ведал, а не уведомил… Значит, получил указание - избавиться… А ведь раньше, когда приезжали восемь лет назад с Дмитрием Ивановичем, этого не было, чтобы тень почитать. Вона какие порядки завел Мамай».
В ночь Христова Воскресения Игнатий не спал: все гонял крыс, которые пищали, вертелись, как бесы, и не залезали в норы. И вдруг ветерок донес колокольный звон: Игнатий вслушался - звонили в двух православных церквах, и чудно было слышать этот звон вдали от родной земли, в местах, пропахших полынной горечью. Перекрестился Стырь, слезы навернулись на глаза. Но тут над ямой кто-то склонился, и на пол возле ног Игнатия упал какой-то сверток. Он поднял его, развернул тряпицу и увидел при свете далеких звезд иконку с изображением Христа. Повертел в руках, сунул за пазуху.
Утром всмотрелся, заметил слегка отогнутый краешек медной оправы, подсунул ноготь и вытащил грамотку, а на ней всего два слова: «Поможет Музаффар».
…Уже отзвонили колокола на христианских церквах, и теперь их медно-красные языки словно прилипли к чугунной гортани: тишь да небесное сверху свечение. Сейчас бы православному человеку разговеться в праздник красным яичком и запить бы сыченым пивом, а там и сосуд зеленого вина, что настояно с осени на лесных травах, не помещал бы. А потом отломить бочок кулича, помять в твороге и похристосоваться с первым встречным доброй души христианином: «Христос воскресе!» «Воистину воскресе!» - ответит добрая душа.
Представил такую картину Игнатий, повздыхал и тут услышал наяву эти слова, «Христос воскресе!»
«Уж не помешался ли?!» Может, ветер, что шелестит полынной степной травой, прилетевший из родной стороны, принес их. Вспомнилась белая березка, что стоит под окном избы в московской слободе. Забелелась теперь березка корою, набухли на её ветках почки: вот-вот лопнут и появятся сережки, а потом и зеленые бутончики… А высокое голубое небо с облаками полощется в просторах реки Яузы, по берегу которой бегал босиком, сшибая пальцами ног красно-сиреневые головки клевера.
И снова кто-то тихо сказал:
– Христос воскресе!
Поднял голову Игнатий и - о чудо!
– увидел, что летит ему прямо на голову красное яйцо, словно с начинающего розоветь в лучах восходящего солнца облака. Он поймал яйцо, посмотрел из своей ямы в высокое небо и подумал о том, кто тот добрый человек, что кинул ему иконку, пасхальное яйцо, и кто же такой Музаффар, который должен помочь ему, узнику ханского поруба.
Прислушался: но снова была тишь, только шелестела полынь-трава.