Внутри, вовне
Шрифт:
Меламед — то есть учитель, — руководивший проведением моей «бар-мицвы», был седовласый джентльмен по фамилии Вайль, которого все почтительно именовали «мар Вайль». От него приятно пахло ароматными турецкими сигаретами, которые он курил не переставая. Каждую сигарету мар Вайль сперва разрезал на три или четыре коротких обрубка, которые он курил отдельно, насадив на что-то вроде булавки, до тех пор, пока обрубки не превращались полностью в дым и пепел, так что не оставалось никаких окурков. То ли у мар Вайля были очень нечувствительные губы, то ли булавка как-то охлаждала горящий табак, но он мог, не обжегшись, насладиться последней затяжкой перед тем, как сигарета окончательно превращалась в пепел и дым. Да, мар Вайль явно умел экономить даже на окурках. Директору крошечной еврейской школы при Минской синагоге приходилось знать счет деньгам.
Перед «бар-мицвой» я ходил к мар
Но это между прочим. Конечно, мар Вайль не шел ни в какое сравнение со знаменитым учителем иврита из сенсационной повести Питера Куота «Пахучий меламед» — Шрагой Глутцем, который пропах чесноком и луком и имел неприятную привычку ковырять в носу и оттирать козявки с пальцев о донышко стула. Питер Куот справедливо гордится образом Шраги Глутца, которого он от начала до конца выдумал без всяких прототипов. Эпизод, в котором мальчик застает бородатого, в ермолке Шрагу, когда тот онанирует, наблюдая в щелку, как мать мальчика отправляет естественную потребность, вызвал серьезную академическую дискуссию: одни восхищались этой сценой, другие негодовали. Профессор Леви Зильберштейн из Амхерстского колледжа в солидной статье, напечатанной в книжном обозрении газеты «Нью-Йорк таймс», взял Питера под защиту, назвав этот эпизод «высшим богоявленческим проявлением отчуждения в литературе, запечатлевшей жизненный опыт американских евреев». Мар Вайль, конечно, не мог бы совершить ничего хоть сколько-нибудь столь же живописного или богоявленческого.
Но, с другой стороны, мар Вайль не мог бы и бить меня линейкой по пальцам до тех пор, пока, как это произошло в повести Питера, я бы не швырнул ему в лицо Тору, дал ему ногой в причинное место и прыгнул со второго этажа в сад, крича во весь голос, на манер Джона Уилкса Бута: «Я не еврей, я американец!». Мар Вайль был добрый старый учитель, не годящийся для изображения в качестве литературного персонажа. Но я думаю, что если уж Шрага Глутц удостоился целой повести, мар Вайль все-таки заслужил, чтобы написать о нем два-три абзаца, поскольку, по крайней мере, мар Вайль существовал.
А теперь — правдивая история моей «бар-мицвы».
Начать, пожалуй, нужно с «Бронкс хоум ньюс» — бронксовской ежедневной газеты довольно большого формата, полной сообщений о разнообразных местных новостях — в основном о событиях местной общественной жизни, о пожарах, ограблениях и изнасилованиях. Об изнасилованиях газета «Бронкс хоум ньюс» всегда загадочно сообщала как о неких неназываемых «серьезных преступлениях», и в детстве я много лет подряд диву давался, что это за «серьезное преступление», о котором не говорится, в чем именно оно заключается. Этот пример может дать вам некоторое представление о том, какого рода это была газета. Прачечная «Голубая мечта» все время давала в «Бронкс хоум ньюс» свод рекламы.
Поэтому маме логично пришло в голову, что моя «бар-мицва» — это актуальное событие местной общественной жизни, вполне достойное того, чтобы о нем написали в газете; и папа без труда устроил, что к нам домой пришел репортер. Он должен был меня проинтервьюировать, но я в тот день где-то болтался, и ему осталось лишь побеседовать с мамой. До того я испытывал противоречивые ощущения по поводу того, что у меня будут брать интервью: я был этим польщен, но в то же время мне была страшно; так что в целом я обрадовался, узнав, что репортер приходил, когда меня не было дома. Однако мне было немного не по себе, потому что я знал, как мама любит преувеличивать. Я спросил ее, что она сказала репортеру.
— О, я просто ответила на его вопросы, — сказала она, уже по уши занятая кухонными хлопотами: в тот момент она ставила в печь большой горшок с фаршированной «кишке».
Эта «кишке» была для мамы вторым — после газетного сообщения — способом перещеголять тетю Соню. О Гарольдовой «бар-мицве», разумеется, в газете не писали, и что бы там ни подавали на банкете в «Шато-де-Люкс», разве можно это сравнить с настоящей еврейской «кишке»? Разумеется, весь мир знает, что блюдо под названием «кишке» — это коровья кишка, нафаршированная говядиной, приправленная луком и изжаренная в печи.
Для такого случая, как моя «бар-мицва», мама взяла целую кишку — небось в несколько ярдов длиной — и нафаршировала ее всю, вместо того чтобы нарезать ее на короткие кусочки и фаршировать их отдельно, как она иногда делала на шабес. Кажется, именно такую кишку — целиком, во всем ее великолепии — в старом галуте было принято готовить на большие торжества. Помимо мамы и моей сестры Ли, над этой кишкой, насколько я знаю, хлопотали также «Бобэ» и тетя Ривка. Ли, которой тогда уже стукнуло семнадцать и которая день ото дня становилась красивее, из-за кишки вынуждена была остаться дома, вместо того чтобы пойти в синагогу, где вокруг нее всегда увивались ухажеры; ей было поручено разместить кишку как надо, чтобы гости, сев за столы, не оказались бы опутаны кишкой или отгорожены ею от напитков. Ли до сих пор не может забыть, что из-за этой проклятой кишки она одна из всей «мишпухи» не могла пойти в синагогу послушать, как я читаю из Исайи и произношу речь.Столы были накрыты в пустовавшей квартире, этажом выше нашей: на них красовались разнообразные аппетитные блюда, прохладительные напитки и бутылки с бабушкиной настойкой; но гвоздем программы была, конечно, кишка. Она извивалась по всей квартире, как пожарный шланг: воистину, такой кишки белый свет еще не видывал. Все ее превозносили, как могли. Мне была предоставлена честь первым отрезать от нее для себя кусок, и когда я это делал, кишка стала судорожно извиваться, выпуская сок, под громкие крики восхищения всех гостей. Кишка была съедена до последнего дюйма, и потом на Лонгфелло-авеню целую неделю только и разговоров было, что о ней. Так что мамин труд явно не пропал даром.
А какая торжественная церемония состоялась в синагоге! Мама превзошла сама себя. Бедная тетя Соня, бедный кузен Гарольд! Им такое и не снилось. Когда я говорю «мама», я, конечно, имею в виду и папу. Он грандиозную сказку сделал былью и сам, видимо, упивался этим не меньше меня.
Начать с того, что мама сумела заполучить кантора Левинсона и его хор. Как я могу объяснить, что означало для жителей Бронкса иметь на «бар-мицве» самого Левинсона — великого кантора из старого галута, напевшего в Америке множество популярных пластинок и пользовавшегося таким успехом, что ни одна синагога не могла себе позволить нанять его на целый год? И вот сам Левинсон собственной персоной поет в скромном подвале Минской синагоги, в своей внушительного вида сиреневой канторской шапке с помпоном, в своем просторном «талесе» с расшитым золотыми блестками воротом, со своим хором из двенадцати человек, облаченных в лиловые мантии. Зрелище было просто потрясающее. Но это было еще не все. Маме удалось заполучить и широко известного проповедника — Белостокского магида. И представьте себе, все эти суперзвезды обошлись дешевле, чем банкет в «Шато-де-Люкс», — включая американские и еврейские флажки, воткнутые в грейпфруты, — и, конечно, не шли ни в какое сравнение с банкетом.
Особенно милое впечатление производили флажки. В еврейской школе у мар Вайля было около сорока детей, а папа был главой школьного комитета, так что привести этих сорок учеников в синагогу в качестве статистов не составило никакого труда. Перед началом церемонии все сорок учеников расселись на первых двух рядах, мальчики и девочки отдельно, держа в руках флажки. Я сидел на возвышении у восточной стены между папой и Белостокским магидом. Синагога была набита битком, словно в Йом-Кипур, потому что вывешенное снаружи громадных размеров объявление сообщало на идише и по-английски, что на «бар-мицве» Израиля-Дэвида Гудкинда будет петь кантор Левинсон и произносить проповедь Белостокский магид. Мама позаботилась обо всех деталях, и она хотела быть уверена, что зал будет полон.
Итак, торжественный момент наступил. Кантор Левинсон, невысокий, весьма подвижный человек, приподнялся на кончиках пальцев, помпон на его шляпе заколыхался, и он возгласил традиционный призыв к Торе:
— Встань, Исроэл-Довид бен Элиягу, юноша «бар-мицва», для заключительного чтения! Силен будь!
Хор в лиловых мантиях гармонично подхватил:
— Силен будь!
В этот момент все мальчики и девочки из еврейской школы поднялись со своих мест, образовав две шеренги вдоль прохода от восточной стены до кафедры, возвышавшейся в центре синагоги, и скрестили тридцать флагов — американских и еврейских, — образовав нечто вроде триумфальной арки; и под этой аркой Израиль-Дэвид Гудкинд, в новом, лиловом костюме от Майклса, прошествовал к Торе, дабы сыграть свою роль. Эффект от этого полога из скрещенных флагов был ошеломляющий. Кузен Гарольд, сидевший в первом ряду, может быть, отказался от веры отцов именно там и тогда — отныне и во веки веков.